Радость от гостинца улетучилась. Эта святая простота, эта добрая душа, далекая от нацизма и вполне человечная, получила свою дозу нацистского яда. В ее сознании немецкое отождествлялось с магическим понятием арийского. Для нее было непостижимо, что немка могла выйти замуж за меня, чужака, существо из другой части животного мира. Она слишком часто слышала и бездумно повторяла слова «расово чуждый», «чистокровно германский», «расово неполноценный», «нордический», «осквернение расы», но явно не осознавала точного смысла этих слов: однако на эмоциональном уровне до нее не доходило, как это может быть, что моя жена – немка.
Альберт, от которого исходили эти сведения, – личность потоньше. У него были свои политические взгляды, настроен он был совсем не в пользу правительства, да и милитаристский дух ему был чужд. Брат его погиб на фронте, самого же его пока признавали негодным к военной службе из-за серьезной болезни желудка. Это «пока» можно было услышать от него каждый день: «Пока-то я свободен, – но только бы эта вонючая война кончилась, чтобы они не добрались до меня!» В тот день, когда я получил в подарок яблоко и когда распространилось тайное известие об успехе союзников где-то в Италии, он в разговоре с приятелем дольше обыкновенного не расставался со своей любимой темой. Я как раз грузил рядом с рабочим местом Альберта бумажные кипы на тележку. «Только бы они не добрались до меня, – твердил он, – пока не кончилась эта вонючая война!» – «Но послушай, дружище, с какой стати ей кончаться? Ведь никто не собирается уступать». – «Ну, это же ясно: должны же они в конце концов понять, что мы непобедимы; им-то с нами не сладить, ведь у нас классная организация!» Вот оно снова – «классная организация», этот туманящий мозг дурман.
Через час меня вызвал мастер, надо было помочь ему наклеивать этикетки на картонные ящики с готовой продукцией. Он заполнял этикетки в соответствии с учетной ведомостью, а я наклеивал их на ящики, которые, как стена, отгораживали нас от остальных рабочих в цехе. Эта уединенность и развязала язык старику. Ему скоро исполнится семьдесят лет, а он все еще ходит на работу, жаловался он. Не такой представлял он себе свою старость. Работаешь, как скотина, пока не загнешься! «А что выйдет из внуков, если ребята не вернутся? Эрхард – под Мурманском, вот уже несколько месяцев, как от него ни слуху ни духу, а младший валяется в госпитале в Италии. Только бы скорее заключили мир… Вот только американцы не хотят его, а им-то от нас ничего не нужно… Но они богатеют благодаря войне, эта кучка жидов. Вот уж действительно „иудейская война“!.. Да чтоб их, легки на помине!»
Вой сирены прервал его речь. Воздушные тревоги с непосредственной опасностью бомбежки настолько участились, что к этому времени на предупредительные тревоги уже не обращали внимания, привыкли к ним и не останавливали работу.
Внизу в большом подвале около столба-опоры сидели сгрудившись евреи, четко отделенные от рабочих-арийцев. Арийские скамейки были недалеко, и до нас долетали разговоры оттуда. Каждые две-три минуты по радиосети передавался отчет об обстановке в воздухе. «Авиационное соединение повернуло на юго-запад… Новая группа самолетов приближается с севера. Опасность налета на Дрезден сохраняется».
Разговор затих. Потом толстуха из первого ряда, добросовестная и умелая работница, обслуживавшая большую и сложную машину по изготовлению конвертов с «окошками», сказала с улыбкой и спокойной уверенностью: «Они не прилетят, Дрезден не пострадает». – «Почему ты так думаешь?» – спросила ее соседка. «Ты что, всерьез веришь в эту чепуху, что они собираются сделать из Дрездена столицу Чехословакии?» – «Да нет, у меня источник понадежнее». «Какой же?» На лице работницы появилась мечтательная улыбка, неожиданная на таком грубом и простоватом лице: «Мы втроем ясно видели это. Нынче в воскресенье, в самый полдень у церкви св. Анны. Небо было чистое-чистое, разве что кое-где одно-два облака. Вдруг одно облачко приняло форму лица, впрямь это был четкий, совершенно неповторимый профиль (она так и сказала: „неповторимый“!). Мы все сразу его узнали. Муж первый крикнул: это же старый Фриц[105], его всегда таким рисуют!» – «Ну и что?» – «Что – что?» – «Какое отношение это имеет к целости Дрездена?» – «Ну и дурацкий же вопрос. Разве этот образ – мы все трое видели его, мой муж, сват и я, – не верный знак того, что старый Фриц охраняет Дрезден? А что может сделаться с городом, который у него под защитой?.. Слышь? Отбой, можно идти наверх».
Разумеется, это был исключительный день, когда я разом услышал четыре таких откровения, дающих представление о духовном состоянии людей. Но само духовное состояние не было ограничено одним этим днем и этими четырьмя людьми.
Никто из этой четверки не был настоящим нацистом.
Вечером я дежурил в ПВО. Комната для дежурных-арийцев находилась чуть дальше того места, где я сидел и читал книгу. Проходя, меня громко окликнула работница, которая верила в могущество Фридерикуса: «Хайль Гитлер!» На следующее утро она подошла ко мне и с теплотой в голосе сказала: «Простите меня, пожалуйста, за вчерашний „Хайль Гитлер!“ Я так спешила, что перепутала вас с человеком, с которым надо так здороваться». Никто не был нацистом, но отравлены были все.
XVII
Система и организация
Существует система Коперника, есть множество философских и политических систем. Однако национал-социалист, произнося слово «система», имеет в виду только конституционную систему Веймарской республики. Это слово в данном особом словоупотреблении языка Третьей империи (нет, более того, его объем расширился и оно стало обозначать весь отрезок времени с 1918 по 1933 гг.) мгновенно стало очень популярным, куда более популярным, чем название эпохи Ренессанс. Еще летом 1935 г. плотник, приводивший в порядок садовые ворота, жаловался мне: «Если бы вы знали, как я потею! Во время „Системы“ делали прекрасные „шиллеровские“ воротнички[106], шея была на свободе. Теперь уже ничего такого не найдешь, все такое узкое, да еще накрахмаленное». Мастер, конечно, и не подозревал, что в одной и той же фразе он метафорически оплакал утраченную свободу Веймарской эпохи и столь же метафорически обдал ее презрением. Нет нужды объяснять, что «шиллеровский» воротничок – символ свободы, однако наличие в слове «система» метафорически выраженного неодобрения требует пояснений.
Для нацистов система правления, принятая в Веймарской республике, была системой в абсолютном значении, поскольку они боролись непосредственно с ней, поскольку в ней они видели наихудшую форму правления и острее чувствовали свою противоположность по отношению к ней, чем, скажем, к монархии. Они критиковали ее за неразбериху политических партий, парализующую власть. После фарса первого заседания рейхстага под кнутом Гитлера (никаких дискуссий, любое требование правительства единогласно принималось хорошо выдрессированной группой статистов) в партийной прессе с торжеством писали, что новый состав рейхстага за полчаса сделал больше, чем парламентаризм Системы за полгода.
Но за отвержением системы стоит в языковом и содержательном плане (я имею в виду – в смысловом наполнении термина, пусть здесь он прилагается только к «Веймарскому парламентаризму») нечто большее, чем это. Система – это что-то «составное», некая конструкция, постройка, возводимая с помощью рук и инструментов под руководством разума. Вот в этом конкретно-конструктивном смысле мы и сегодня говорим о системе железных дорог, канализационной системе. Но чаще (ведь в другом случае мы спокойно говорим «железнодорожная сеть») слово «система» используется в применении к отвлеченным понятиям. Система Канта – это сотканная согласно требованиям логики сеть идей для уловления всего мироздания; для Канта, вообще для профессионально подготовленного философа, философствовать – значит мыслить систематически. Однако именно это – повинуясь инстинкту самосохранения, – и вынуждены всем своим существом отвергать национал-социалисты.