— Дорогое дитя мое! — проговорил Ла Люк, взяв его руку и заливаясь слеза ми, — дорогое мое дитя!
Они плакали вместе. Наконец после долгой паузы он сказал:
— Я думал, что смогу выдержать этот час, но я стар и слаб. Господу ведомо, сколь старался я встретить сей час со смирением, Он знает, как верую я в Его благость.
Огромным усилием воли Теодор сумел придать лицу своему выражение покоя и твердости и постарался всячески смягчить горе и утешить своих горько рыдавших близких. Ла Люку удалось наконец кое-как справиться со своими страданиями; утерев слезы, он сказал:
— Сын мой, мне бы следовало показать лучший пример стойкости, какой я часто давал тебе прежде. Но на этом все; я знаю и исполню свой долг.
Аделина, издав тяжелый вздох, продолжала плакать.
— Утешься, любовь моя, мы расстаемся лишь на время, — сказал Теодор, поцелуями стирая слезы со щек ее, а затем, соединив руки ее и отца, горячо попросил последнего взять девушку под свое покровительство. — Я вручаю ее вам, — добавил он, — как самое дорогое наследство, какое могу завещать; считайте ее своей дочерью. Она утешит вас, когда меня не станет; она с лихвою вознаградит вас за потерю сына.
Ла Люк заверил его, что уже считает Аделину своей дочерью и что так же будет и впредь. В оставшиеся скорбные часы он постарался рассеять ужас надвигавшейся смерти, внушая сыну веру в милосердие Божие. Слова его были полны благочестия, рассудительности и утешения; он говорил не под диктовку холодного ума, но от всего сердца, долго любившего и неизменно следовавшего чистым постулатам христианства, кои способны утешить так, как не утешит ничто земное.
— Ты молод, сын мой, — говорил он, — и еще ни в каких серьезных грехах неповинен; поэтому ты можешь взирать на смерть без ужаса, ибо лишь для грешника приближение ее ужасно. Я чувствую, что ненадолго переживу тебя и верую в милосердие Божие, кое позволит нам повстречаться в том мире, где печаль неведома, где «взойдет солнце правды и исцеление в лучах Его!» [121].
Он говорил это, обратив к небу глаза свои, полные слез: в них светилась смиренная, но пылкая вера, и все лицо сияло неземным величием.
— Не будем же пренебрегать этими ужасными минутами, — сказал Ла Люк, — и да вознесутся наши общие молитвы к Тому, Кто, единственный, может утешить и поддержать нас!
Все опустились на колени, и он стал молиться вслух с тем простым и возвышенным красноречием, на какое вдохновляет искренняя набожность. Поднявшись с колен, он по очереди обнял детей своих и, когда дошел до Теодора, вдруг остановился и долго глядел на него с выражением глубокой муки, не в силах заговорить. Теодор не мог этого вынести; он закрыл рукою глаза, стараясь скрыть рыдания, сотрясавшие его тело. Наконец, вновь обретя голос, он попросил отца уйти.
Это слишком большое горе для всех нас, — сказал он, — не будем же продлевать его. Час уже близок — оставьте меня, чтобы я собрался с мыслями. Самое страшное в смерти — расставание с теми, кого мы любим; когда это уже позади, смерть безоружна.
Я не хочу покидать тебя, сын мой, — ответил Ла Люк, — мои бедные девочки уйдут, но я — я останусь с тобой в твой последний час.
Теодор понимал, что это будет слишком тяжело для них обоих, и всеми способами пытался отговорить отца от его решения. Но отец остался непоколебим.
— Я не позволю эгоистическим мыслям о боли, какую предстоит испытать мне, — сказал он, — побудить меня покинуть мое дитя в ту минуту, когда оно более всего нуждается в моей поддержке. Мой долг оставаться с тобою, и нет силы, которая заставила бы меня пренебречь им.
Теодор ухватился за эти слова Ла Люка.
— Если вы хотите поддержать меня в мой последний час, — сказал он, — умоляю вас не быть его свидетелем. Ваше присутствие, мой дорогой отец, ли шит меня всякого мужества — уничтожит то хоть малое присутствие духа, кое я сумел бы в ином случае обрести. Не добавляйте к моим страданиям картину вашего отчаяния, позвольте мне, оставшись одному, забыть, если это возможно, моего дорогого отца, которого я должен покинуть навеки. — Он снова разрыдался.
Ла Люк все смотрел на него в мучительном молчании; наконец он сказал:
— Что ж, да будет так. Если мое присутствие станет для тебя мучительно, я оставлю тебя. — Он говорил прерывистым, разбитым голосом. Помолчав не сколько минут, он опять обнял Теодора. — Мы должны расстаться, — сказал он, — мы должны расстаться, но это лишь на время — мы скоро встретимся в лучшем мире… О Господи! Ты видишь в моем сердце… Ты видишь все, что оно чувствует в сей горький час! — Горе вновь одолело его. Он сжал Теодора в своих объятиях, но наконец, собрав все свое мужество, заговорил опять: — Мы должны расстаться… О мой сын, прощай в этом мире навеки!.. Милосердие Всевышне го да будет тебе поддержкой и благословением!
Он повернулся, чтобы покинуть тюрьму, но, истерзанный горем, упал на стул, стоявший у двери, которую он хотел отворить. Теодор с безумным выражением лица переводил взгляд с отца на Клару и на Аделину, которую прижимал к своему бешено колотившемуся сердцу; их слезы смешались.
— Так, значит, — вскричал он, — я в последний раз вижу это лицо!.. И никогда — никогда! — больше не узрю его? О, изощренное мученье! Еще раз… еще один раз… — продолжал он, сжимая ее щеки, но они были бесчувственны и холодны как мрамор.
Луи, который покинул камеру вскоре после того как пришел Ла Люк, чтобы своим присутствием не помешать их горькому прощанию, сейчас вернулся. Аделина подняла голову и, увидев, кто пришел, опять уронила ее на грудь Теодора.
Луи выглядел чрезвычайно взволнованным. Ла Люк встал.
— Мы должны уйти, — сказал он. — Аделина, любовь моя, крепитесь… Клара… дети мои, пойдемте. Еще одно последнее… последнее объятье и…
Луи приблизился к нему и взял его руку.
Дорогой сэр, я должен что-то сказать; но я боюсь выговорить…
Что вы хотите сказать? — быстро спросил Ла Люк. — Никакое новое несчастье не способно поразить меня в эту минуту. Говорите же смело.
Я рад, что мне не придется подвергнуть вас этому испытанию, — ответил Луи; — я видел, что даже самый страшный удар вы выдержали мужественно. Выдержите ли испытание надеждой?
Ла Люк напряженно смотрел на Луи.
— Говорите! — проговорил он замирающим голосом.
Аделина подняла голову и, трепеща между надеждой и страхом, посмотрела на Луи так, словно хотела заглянуть ему в душу. Он ободряюще ей улыбнулся.
— О, возмож… возможно ли? — воскликнула она, мгновенно воскресая. — Он будет жить! Будет жить!
Больше она ничего не сказала и бросилась к Ла Люку, который, теряя сознание, упал на стул. Клара же и Теодор в один голос молили Луи не терзать их неведением.
Он сообщил им, что получил у командира разрешение на отсрочку казни до тех пор, как станет известна воля короля, и что причиной тому письмо, которое он получил нынче утром от своей матери; мадам Ла Мотт; она писала о некоторых чрезвычайных обстоятельствах, обнаружившихся в ходе судебного разбирательства, которое ведется сейчас в Париже и которое столь основательно раскрывает образ маркиза де Монталя, что Теодор благодаря этому, возможно, будет прощен.
Эти слова молниеносно проникли в сердца его слушателей. Ла Люк сразу ожил, и камера, бывшая только что сценой отчаяния, огласилась возгласами благодарности и радости. Ла Люк, воздев к небу сложенные ладони, проговорил:
— Великий Боже! поддержи меня и в эту минуту, как Ты поддерживал до сих пор!
Он обнял Теодора и, вспомнив их последнее горькое объятье, заплакал слезами благодарения и радости. В самом деле, эта временная отсрочка и надежда, благодаря ей возникшая, подействовали на всех так сильно, что даже полное прощение не могло бы в этот миг доставить им большего счастья. Но, едва утих первый взрыв чувств, неопределенность судьбы Теодора вновь им предстала. Аделина сумела промолчать об этом, но Клара, не сдержав себя, прорыдала, что ее брата еще могут отнять у них и вся их радость обернется горем. Взгляд Аделины остановил ее. Однако радость этой минуты была так сильна, что мысль, омрачившая их надежды, улетела словно туча, рассеянная лучами солнца, и только Луи был по-прежнему задумчив и на чем-то сосредоточен.