Глава 18
Дофин боялся, что не переживет эту зиму; все было против него, все оказывалось на руку его противникам. Марсель становился в Париже единовластным правителем, с каждым днем возрастал престиж Наваррца, все больше наглел Робер Ле Кок — этот волк в овечьей шкуре, разбойник в митре. Большой королевский совет был теперь целиком в руках епископа Лаонского; лишь малая горстка верных дворян еще оставалась с дофином, но чем могли помочь они, сами находившиеся под угрозой? С нетерпением ждал он своего совершеннолетия, приходившегося на 21-й день января, рассчитывая объявить себя регентом королевства, но, когда подошел этот срок, не решился действовать. Как раз в эти дни произошло убийство казначея, и реакция дофина (поспешная и необдуманная, он сам теперь это понимал) едва не вызвала в Париже открытого бунта. О регентстве сейчас нельзя было и заикаться.
В начале февраля Наварра снова напомнил о себе, прислав в Париж Жана де Пикиньи с жалобами на невыполнение условий договора, заключенного между ними в декабре. Какой вокруг этого поднялся шум! Дофина стыдили за жестокосердие и вероломство по отношению к «брату», угрожали, требовали. В дело вмешался Парижский университет и духовенство, причем депутацию клириков возглавил магистр ордена якобинцев [72]Симон де Лангр, просивший об окончательном рассмотрении и удовлетворении всех жалоб короля Наварры, включая совершенно уже вздорные — вроде требования вернуть какую-то золотую цепь, якобы похищенную у него при аресте в Руане два года тому назад, а также «пряжку испанского золота, сломанную, весом три с половиной унции». И все это непотребство приходилось выслушивать, терпеть, терзаясь унизительным сознанием собственного бессилия.
А тут еще вернулся из Лондона коронный адвокат парламента Реньо дʼАсси — привез от короля Иоанна проект мирного договора с англичанами и условия выкупа. Из того, что дофин оставил в тайне содержание полученных грамот, было ясно, что французский король намерен купить свою свободу слишком дорогой ценой. Среди парижских эшевенов поднялся ропот. И тогда Этьен Марсель, не без подсказки со стороны епископа Лаонского, решился нанести удар, который, как ему казалось, навсегда сделает дофина послушным исполнителем воли народа.
Ученый приор монастыря Святого Элуа Пьер Берсюир был человеком тихим, по возможности избегавшим мирской суеты и не искавшим почестей и славы. Правда, он любил, когда о нем говорили как о лучшем переводчике Тита Ливия, ибо сей великий муж древности был его слабостью, и он, переводя его с похвальным усердием, действительно снискал себе известность в ученых кругах.
Политика была ему глубоко чужда, и только кознями дьявола можно было объяснить, как мэтр Берсюир дал втянуть себя в это поистине богопротивное дело. Дошло до того, что мятежные вожди облюбовали монастырь, превратив его подвалы в тайное хранилище оружия, — натаскали туда множество смертоубийственных приспособлений, а также свинца, из коего льют пули для пращей. Приор и на это закрыл глаза. Почему? Скорее всего, причиной было пагубное любопытство, неодолимое стремление нащупать тайные пружины тех или иных поступков, разгадать всю сложную механику человеческих взаимоотношений… Да, это — после Тита Ливия — было его второй слабостью, и ею он отнюдь не гордился.
Случай свел приора с Этьеном Марселем, и он сразу понял, что именно такие люди делают историю своими руками; мог ли он устоять перед искушением познакомиться с ними ближе? Очень скоро приорат стал местом постоянных встреч главарей коммуны, когда им требовалось обсудить что-либо секретное.
Сегодня, 21 февраля, они снова здесь — те же, что обычно приходят с Марселем, и еще Жан Майяр. Ближайший друг Этьена, он редко присутствует на их собраниях, но сегодня пришел. У всех усталый вид, все возбуждены, взвинчены — еще бы, после целого дня заседаний в ратуше…
Вопрос, обсудить который они собрались, тоже далеко не прост, не так надо его решать. Разойтись по домам, спокойно поужинать в кругу семьи, отдохнуть, выспаться, а потом собраться завтра, на свежую голову. «Sine ira et studio», — мысленно повторяет мэтр Берсюир слова другого великого римлянина. «Без гнева и пристрастия» — вот как надо бы решать этот вопрос. Ибо Марсель задумал страшное. Даже в его узком окружении нет на этот счет единого мнения. Майяр высказался против — еще один голос к его единственному. То, что он, монах, не поддержат предложения Марселя, понятно, но Майяр, казалось бы…
Приор поднимает голову и обводит присутствующих пытливым взглядом. Марсель — властное, волевое лицо, борода воинственно выставлена. Сильная натура, вождь, который пойдет на все во имя своей заветной цели — ограничить королевскую власть, укрепить и расширить вольности и самоуправление городов… Поистине достойный преемник великого Артевельде! [73]Робер де Корби — этот другой: богослов, ученый, светоч Сорбонны, блестящий оратор и человек острого ума. Большие дарования и не меньшее, увы, честолюбие. Впрочем, кто из них не честолюбив… Шарль Туссак, Жан де Лиль, Жосеран де Макон — все они чем-то похожи на своего вождя. И преданы ему. Особенно Пьер Жиль — вспыльчивый, безрассудный, истинный забияка-гасконец. Этот первым подал голос за предложение Марселя, сразу, не задумываясь. А задуматься стоило бы! Интересно все же, что руководит Жаном Майяром — осторожность? Здравый смысл, которого сегодня не хватает остальным? Или чувство соперничества?
Жиль ударяет по столу кулаком, так что вздрагивает пламя свечей в тяжелом, в подтеках воска кованом подсвечнике. Приор, вздрогнув, отвлекается от своих мыслей и вопросительно смотрит на бакалейщика.
— Четыре миллиона золотых экю! — кричит тот. — Не зря дофин старался скрыть от Совета содержание этих писем! Да чтоб мне провалиться, Франции даром не нужен такой король, не то чтобы платить за безмозглого болвана этакую гору золота!
— И все-таки ее придется собрать и выплатить, — говорит упрямо Майяр, не поднимая хмурого взгляда. — Королей не выбирают. А этот долго не протянет, Иоанн уже не молод… именно поэтому, Этьен, я еще раз призываю к осторожности — все это вам припомнят, когда дофин коронуется в Реймсе.
— Ха, — презрительно отмахивается Жиль, — он еще даже не регент! И неизвестно, станет ли им. Что нам мешает объявить регентом Наварру?
— Погоди, Пьер. — Марсель поднимает руку останавливающим жестом. — Ты что же считаешь, Майяр, оттого что Карлу предстоит когда-нибудь возложить на себя корону, мы уже сегодня должны перед ним пресмыкаться?
— Между пресмыканием, — не сразу отвечает Майяр, — и тем, что ты затеваешь, лежит здравый смысл. Этого я бы и придерживался на твоем месте.
Наступает молчание, потом Марсель усмехается и говорит то, что, как сразу понимает приор, говорить не следовало.
— Вот поэтому-то, — насмешливо произносит купеческий старшина, — ты и не на моем месте, а на своем. И там, полагаю, и останешься, если всю жизнь будешь «придерживаться здравого смысла».
Тишина в комнате сгущается еще тяжелее, приора тянет взглянуть на лицо Майяра, но он не отваживается — видит лишь его руки, два кулака, лежащие на столе и стиснутые так, что побелели костяшки пальцев. Жан Майяр молчит, долго молчит, потом медленно поворачивает кулаки внутрь, раскрывает их и крепко прижимает ладони к дубовой столешнице — словно хочет встать, опираясь на стол. Но не встает.
— Ладно, — говорит он совсем неожиданным тоном, почти беззаботно, — может, я и не прав, друзья, будь по-вашему. Коль скоро мы с отцом приором остались в меньшинстве, будь по-вашему!
Этот неожиданный тон почему-то пугает мэтра Берсюира еще больше, чем только что испугало повисшее в комнате молчание или вид окаменевших в безмолвном бешенстве кулаков Майяра. Он снова бросает боязливый взгляд на его руки — они лежат так же, плотно прижатые к столу, и рубин перстня вдруг загорается в огне свечи, подобно брызнувшей крови. Вздрогнув, приор осеняет себя крестным знамением и начинает говорить торопливо и неубедительно, заклиная повременить, подумать еще и еще раз, и видит, что его уже не слушают, не перебивают только из учтивости.