— Я в этом уверена, Консьянс.
— Так вот, дорогая моя Мариетта, все заключается в этих словах. Меня могут забрать, разлучить с тобой, одеть в солдатскую форму, послать на войну, даже заставить убивать, но никто мне не помешает и в разлуке думать о тебе, и в боях думать о тебе, и, умирая, думать о тебе.
— Умирая! Ты только подумай, — вся в слезах, вскричала Мариетта, — умирая! Ты что же, собираешься умереть?
И бедная девушка простерла руки к небу, а затем обвила ими шею Консьянса.
— Умереть! Умереть! Умереть! — повторяла она.
— Увы, вот что я прекрасно знаю, — откликнулся Консьянс, — умереть — значит расстаться на какое-то время, но в конце концов, Мариетта, это не значит забыть друг друга, а ведь только забвение является настоящей разлукой. Посмотри на мою мать: вот уже девятнадцать лет как отца нет в живых, и что же? Не проходит и дня, чтобы она о нем не говорила со мной, нету часа, когда бы она о нем не думала. Отец мой видит все это, он радуется ее святой верности, от простирает к ней незримые руки, которые она увидит и почувствует только в минуту смерти. Вот почему, Мариетта, умирающие улыбаются, а их близкие плачут: ведь умирающие уже видят то, чего живые еще не видят.
— Боже мой, Консьянс, кто это научил тебя говорить слова столь прекрасные и вместе с тем столь печальные?
— Мариетта, ты же знаешь, что я пел в церковном хоре.
— И что из этого?
— А то, что я помогал господину кюре при соборовании.
— Да, точно так же как другие дети из хора. Но почему же они вовсе не говорят о смерти и жизни слова такие прекрасные, какие говоришь ты? И почему, если эти слова такие прекрасные, слыша их, хочется плакать?
— Дело в том, Мариетта, что я вижу то, чего не видят другие. Ты же хорошо знаешь, — простодушно добавил Консьянс, — я блаженный.
— Да, так говорят, — подтвердила Мариетта.
— Я ведь тебе рассказывал: когда я сопровождал господина кюре к постелям умирающих, я видел такое, чего не видел сам господин кюре.
— Что ты видел, Консьянс? Ты пугаешь меня. Боже мой, ты видел смерть?
Консьянс улыбнулся, покачал головой, и глаза его, словно одаренные двойным зрением, были неподвижны:
— Нет, Мариетта, напротив, я видел жизнь вечную. Знаешь ли, Мариетта… (Тут девушка, вся дрожа, прижалась к возлюбленному.) всегда бывает миг, когда глаза умирающего, прежде чем им закрыться навсегда, устремляют в одну точку неподвижный взгляд, а дыхание его останавливается; всем своим телом он делает такое движение, словно намерен рвануться куда-то вперед; губы его дрожат и шевелятся, как будто хотят произнести: “Да, Господи, я здесь!” Это, Мариетта, миг перехода из этого мира в иной, это граница, отделяющая пространство от бесконечности, время от вечности, ночь от дня, это… Посмотри, Мариетта, что же происходит в этот миг на небе, — это свет борется с тьмой, это солнце являет свой первый луч. О Мариетта, этот взгляд умирающих, взгляд, плывущий в пустоте, как наш взгляд плывет сейчас в ночи, а затем, наконец, устремляющийся к солнцу неведомого мира, как сейчас наш взгляд стремится к солнцу нашего реального мира. Их взгляд, Мариетта, говорил: “Боже мой! Итак, упование всей моей жизни осуществилось. Оказалось, что ты, Господь, обретаешься за занавесом жизни, как за занавесом ночи обретается день. Господь, я перед тобою, готовый возвратиться в твое лоно, откуда я вышел, и вернуть тебе бессмертную душу такой же бессмертной, какой ты меня одарил”.
— Ох, Консьянс, Консьянс, что же ты не говорил этого бедным умирающим?! Как бы ты их утешил!
— Да мне и не нужно было говорить им об этом, Мариетта: то, о чем я думал, они видели собственными глазами.
— Увы, все это прекрасно, — сказала девушка, заливаясь слезами, — и однако все это никак меня не утешает, ведь если тебе не повезет, если ты уедешь, Консьянс, тебя уже не будет рядом со мной, чтобы это говорить.
— Будем надеяться, — ответил Консьянс, сжимая руку любимой, — вот идут наши матери, молившиеся за нас Богу.
IX
МЭР, ВРАЧ И ИНСПЕКТОР ЛЕСНИЧЕСТВА ГОРОДКА ВИЛЛЕР-КОТРЕ
Как уже упоминалось, жеребьевка новобранцев проходила в городе.
Читателю известно, что каждое утро Мариетта, Консьянс и Бернар возили туда молоко.
Жизнь этих славных людей была так проста, что, каким бы ужасным ни стал для них этот день, он начался подобно всем предыдущим, привнося те же самые житейские подробности в единую копилку хороших и плохих дней, какие даровал им Господь.
Однако, поскольку молодые люди любили друг друга, поскольку их всегда видели неразлучными и никому никогда не приходила в голову мысль усомниться в чистоте их любви, поскольку все знали, что в этот день состоится жеребьевка для набора новобранцев, каждый сочувствовал грусти двух влюбленных.
Сначала они пришли к мэру, жизнерадостному чиновнику, который попытался дать Консьянсу надежду, отпустив несколько грубых шуточек насчет способа вытянуть счастливый номер. Слушая их, Консьянс невесело улыбался, а Мариетта плакала.
Увидев, каково действие его шуточек, мэр остановился: он был славным, добрым человеком.
— Еще посмотрим, друг мой, — обратился он к юноше, — ведь вы блаженный… О, не сердитесь на мои слова, я говорю это ради вашего блага.
Консьянс усмехнулся.
Мэр продолжил:
— Поскольку вы блаженный, вы, быть может, заблуждаетесь; быть может, вы толком не знаете собственного возраста; быть может, черт возьми, будь вам случайно на год меньше, нашлась бы возможность отложить это дело до будущего года, а до будущего года — траля-ля! (и тут мэр пропел первые ноты популярной песенки) — до будущего года немало воды утечет.
Консьянс покачал головой.
— Это правда, господин Мюссар, — сказал он. (Мэра Виллер-Котре звали Никола Брис Мюссар.) — Это правда, я блаженный, однако возраст свой я знаю. Родился я десятого марта тысяча семьсот девяноста шестого года, сегодня же у нас двадцать шестое ноября тысяча восемьсот тринадцатого года, значит, сегодня мне восемнадцать лет и восемь месяцев и я подпадаю под действие закона.
— Закона, закона, — пробормотал славный мэр, — как будто существует закон, позволяющий забирать детей у матери и посылать их на бойню, особенно когда у матери это один-единственный ребенок и этот ребенок — бедный блаженный. Послушай, Консьянс, послушай, дитя мое! Есть Господь, исправляющий законы, которые установлены людьми, и, если эти законы слишком жестоки, низвергающий тех, кто их сотворил.
— Я знаю это, сударь, — сказал Консьянс, — и мне приятно, что и вы знаете: ваши слова свидетельствуют о том, что вы следуете по пути, указанному Всевышним.
— Надо же! — удивился мэр, глядя вслед уходящему Консьянсу. — Должно быть, он слышал такие речи от деревенского кюре.
И, снова напевая свою песенку, он попросил служанку:
— Туанетта, завтрак приготовь к девяти часам; в одиннадцать начнется жеребьевка. И пошли за Про, пусть придет отведать со мной яичницу на сале.
Затем, вернувшись в свой кабинет, мэр произнес:
— Видели вы такого человечка? Как он высказался! Честное слово, даже аббат Грегуар не смог бы ответить красноречивее!
Тем временем Консьянс и Мариетта развозили молоко и, доставив его нескольким семьям, пришли к местному врачу.
Жена его пожелала поговорить с молодыми людьми.
— Ну что, бедные мои дети, — сказала она, — сегодня у вас большой день, мучительный день.
Мариетта заплакала.
— К счастью, госпожа Лекосс, — отозвался Консьянс, — у вас-то дети еще малы!
— Да, конечно, одному десять лет, другому — восемь. Но вот уже в этом году он забирает восемнадцатилетних, а в будущем году заберет шестнадцатилетних, а затем, быть может, станет забирать подростков, как только им исполнится четырнадцать. Ведь стольких несчастных убивают! Так что, ты сам прекрасно понимаешь, Консьянс, через три-четыре года я буду в таком же положении, как твоя мать сейчас… Ах, как же это все печально!
И г-жа Лекосс вытерла у глаза одну слезинку, слезинку эгоистичную и вместе с тем человечную.