Еще более серьезную опасность я вижу в замещении расширения знаний возрастающей сложностью конструкций умозаключений. Нам предлагалось практиковать динамический синтез исходя из теорий наименее адекватных, поднимаясь до более изощренных, но в то же время (и принимая во внимание историческое беспокойство, которое одолевало всех наших учителей) нужно было объяснить, как одни постепенно рождались из других. По существу речь шла не столько о том, чтобы установить истину и ложь, сколько о возможности устранения противоречия. Философия не была ancilla scientiarium, служанкой и помощницей научного исследования, но чем-то вроде эстетического самосозерцания сознания. Рассматривали, как на протяжении веков она создавала все более легкие и оригинальные конструкции, решала задачи уравновешивания или досягаемости, изобретала логические тонкости, и все это было тем более достойным похвалы, чем совершеннее оказывалась техническая сторона или внутреннее единство. Преподавание философии походило на преподавание истории искусств, которое провозглашало бы готику непременно выше романского стиля, и утверждало, что пламенеющая готика более совершенна, чем обычная, но никто не задавался бы вопросом, что красиво, а что нет. Символы утратили исторический смысл, никто больше не следил за соблюдением правил. Гибкость ума заменила достоверность. После лет, посвященных этим упражнениям, я снова оказываюсь один на один с несколькими безыскусственными убеждениями, которые не очень отличаются от убеждений моих пятнадцати лет. Возможно, я острее ощущаю недостаточность этих средств; но они, по крайней мере, имеют практическую ценность, делающую их пригодными к службе, которая от них требуется. Я не боюсь ни попасться на удочку их внутренней сложности, ни забыть их практическое предназначение, ни потеряться в созерцании их чудесного устройства.
Существовали и более личные причины скорого разочарования, которое отдалило меня от философии и заставило заинтересоваться этнографией, ухватившись за нее как за спасательную веревку. Проведя в лицее Мон-де-Марсана один счастливый год, в течение которого я преподавал и разрабатывал собственный курс лекций, с началом следующего года занятий в Лаоне, куда я был назначен, я с ужасом обнаружил, что весь остаток моей жизни уйдет на то, чтобы повторять этот курс. Однако мой ум обладает одной особенностью, которая, вероятно, является недугом – мне трудно заставлять его дважды останавливаться на одном и том же объекте. Обычно конкурс на замещение должности преподавателя воспринимается как нечеловеческое испытание, в результате которого, стоит только проявить достаточное рвение, выигрываешь покой. Для меня же все было наоборот. Пройдя свой первый конкурс, младший среди кандидатов, я без усилий выиграл эту гонку с препятствиями в виде доктрин, теорий и гипотез. Но именно потом начинались мои мучения: мне не представлялось возможным каждый раз повторять одни и те же лекции, не внося изменений. Это вызывало еще большие затруднения, когда я выступал в роли экзаменатора: вытаскивая наобум вопросы программы, я даже не предполагал, какие ответы должны мне дать кандидаты. Все сказанное казалось несущественным. Словно любая тема теряла для меня значение от одного факта, что я однажды ее уже проанализировал.
Сегодня время от времени я задаюсь вопросом: можно ли сомневаться в том, что этнография привлекла меня именно структурным сходством между цивилизациями, которые она изучает, и особенностями моих собственных мыслей. Я не в силах терпеливо собирать год за годом и сохранять культурный урожай: у меня неолитическое мышление. Подобно огню лесного пожара, оно охватывает неисследованные земли, поспешно их оплодотворяет, чтобы собрать несколько урожаев, и оставляет опустошенными. В то время я не мог осознать этих глубинных мотивов. Я ничего не знал об этнологии, я никогда не посещал лекций, и когда сэр Джеймс Фрейзер нанес свой последний визит в Сорбонну и произнес там памятный доклад – кажется, в 1928 году, – хоть я и знал об этом событии, меня даже не посетила мысль присутствовать там.
С раннего детства я увлекался коллекционированием экзотических редкостей – антикварных вещиц, которые были мне по карману. В юности я не мог принять решения относительно будущей профессии. Первым сделал попытку определить мои склонности профессор по философии, Андре Крессон, порекомендовав мне изучение права как наилучшим образом отвечающее моему характеру. Я с благодарностью храню память о нем, ведь в его заблуждении была доля истины.
Итак, я отказался от поступления в Эколь Нормаль и занялся изучением права, одновременно готовясь к лиценциату по философии; просто потому, что это не требовало особых усилий. Право находилось в странном положении: между теологией, близкой ему по духу, и журналистикой, к которой его подталкивали последние преобразования; иначе говоря, сложность заключалась в необходимости одновременно блюсти незыблемость и учитывать реалии: оно теряет одну из добродетелей в попытке проявить другую. Юрист представлялся мне объектом для изучения, он напоминал мне животное, которое пытается объяснить принцип действия волшебного фонаря зоологу. Тогда, к счастью, занятия по праву продолжались две недели и заключались в заучивании наизусть немногочисленных справочников. Меня отталкивала не столько скудная основа, сколько клиентура. Существовали ли заметные различия между правыми и виноватыми? Сомневаюсь. Но к 1928 году студенты первого курса, изучающие различные дисциплины, разделились на две группы, два обособленных племени: право и медицина с одной стороны, а филология и естественные науки – с другой.
Малопривлекательные термины «экстравертный» и «интровертный» являются самыми подходящими для описания противоречия. С одной стороны, «молодежь» (в том смысле, в котором традиционно используется этот термин, чтобы обозначить категорию возраста) шумная, энергичная, самоутверждающаяся любой ценой вплоть до вульгарности, с крайне правыми политическими пристрастиями; с другой – раньше времени состарившиеся подростки, сдержанные, тихие, стремящиеся к уединению, сочувствующие «левым», мечтающие скорее быть принятыми в число взрослых, которыми так хочется стать.
Объяснение этого различия достаточно просто. Первые осваивают основы профессии, утверждая своим поведением освобождение от школы и собственное новое положение в системе социальных функций. Оказавшись в ситуации, промежуточной между неопределенным положением лицеиста и будущего специалиста в своей области профессиональной деятельности, они сознают себя в резерве и отстаивают свое право на несовместимые преимущества, свойственные и тому, и другому положению.
На факультетах филологии и естественных наук привычные перспективы трудоустройства: профессура, научно-исследовательская работа и несколько неопределенных профессий другого свойства. Студент, который их выбирает, не прощается с детским миром: он скорее старается остаться там. Профессура – разве не единственный способ для взрослого оставаться в школе? Студент факультета филологии или естественных наук словно отвечает отказом на требования общества. Почти монашеский инстинкт толкает его погружаться в учебу на более или менее длительный срок, чтобы сохранять и передавать накопленные знания. Что же до будущего ученого, его объект соизмерим только с продолжительностью мира. Нет смысла пытаться объяснить им, во что они ввязываются. Даже когда они думают, что берут на себя профессиональные обязанности, они не отождествляют себя с исполняемыми функциями, а лишь наблюдают со стороны. Их позиция – еще и своеобразная манера сохранить свободу. Преподавание и исследовательская деятельность не совпадают с этой точки зрения с обучением профессии. Это их величие и их беспомощность, которые могут быть или убежищем, или миссией.
В этом противостоянии профессии и исследовательской деятельности этнография занимает особое место, имея отношение к одному и к другому и будучи скорее одним, чем другим. Приписывая себе человеческие качества, этнограф тем не менее стремится изучать человека с точки зрения возвышенной и отдаленной, чтобы мысленно абстрагировать его от обстоятельств, свойственных конкретному обществу или конкретной цивилизации. Условия жизни и работы физически отстраняют его от общества на долгое время. Резкие перемены, частые переселения приводят его к утрате собственных корней: нигде и никогда он больше не почувствует себя дома, он останется психологически искалеченным. Подобно математике или музыке, этнография – одно из редких подлинных призваний, которое можно открыть в себе без всякого обучения.