Исторических разработок слишком много, чтобы можно было их перечислить. Монументальный четырехтомный труд создан специалистом по истории науки Вильямом Энгерсом («Хроника 749 дней»). Эта работа восхитила меня своей скрупулезностью — Энгерс добрался до всех бывших сотрудников Проекта и изложил их взгляды; но я не смог ее осилить — это показалось мне столь же невозможным, как чтение телефонного справочника.
Особый раздел составляют всевозможные интерпретации Проекта — от философских и теологических до психопатологических… Чтение таких работ неизменно утомляло и раздражало меня. Не случайно, я думаю, пространней всего рассуждают о Проекте те, кто непосредственно в нем не участвовал.
Информация из вторых рук всегда выглядит более стройно и убедительно, чем те сведения, полные пробелов и неясностей, которыми может располагать ученый. Авторы книг о Проекте, относящиеся к разряду интерпретаторов, как правило, втискивали добытые ими сведения в рамки своих убеждений, без пощады и колебаний отсекая все, что туда не влезало. Некоторые из этих книг по крайней мере восхищают находчивостью и остроумием; но в целом эта разновидность литературы неуловимо переходит в нечто вроде графомании на тему Проекта.
Количество информации, необходимое для того, чтобы хоть в общих чертах разобраться в проблематике Проекта, явно превышает емкость мозга отдельного человека. Но неведение, которое охлаждает пыл у людей разумных, ни в коей мере не сдерживает дураков; поэтому в океане печатной продукции, порожденной Проектом ГОН, каждый может найти нечто подходящее для себя — если его не слишком интересует истина.
Я не могу понять, почему людям, не имеющим водительских прав, запрещают разъезжать по дорогам, а вот сочинения людей, начисто лишенных порядочности — не говоря уж о знаниях, — могут проникать на книжные полки беспрепятственно и в любом количестве. Инфляция печатного слова, очевидно, вызвана экспоненциальным возрастанием количества пишущих — но не в меньшей мере и издательской политикой. В разливе макулатуры тонут действительно ценные публикации: ведь легче отыскать одну хорошую книгу среди десяти плохих, чем тысячу — среди миллиона. Вдобавок неизбежным становится псевдоплагиат — невольное повторение уже кем-то высказанных мыслей.
Я тоже не уверен, что не повторяю кем-то уже сказанное. Это риск, неизбежный в эпоху цивилизационного взрыва. Я решил изложить собственные воспоминания о работе в Проекте лишь потому, что ничто из прочитанного о нем меня не удовлетворило. Не обещаю, что буду писать «правду и только правду». Это стало бы возможно, если б наши усилия увенчались успехом, но тогда моя затея стала бы ненужной: история поисков истины показалась бы малоинтересной в свете самой истины. Но, коль скоро мы не разгадали загадку, у нас не остается ничего, кроме истории нашего поражения. Это — единственное, с чем мы вернулись из похода за звездным золотым руном.
В этой оценке я расхожусь с тональностью даже тех версий, которые сам назвал объективными, — начиная с доклада Бэлойна, — потому что в них вообще нет слова «поражение».
Я долго колебался, прежде чем сесть за письменный стол, ибо понимал, что собираюсь увеличить и без того уж огромный список публикаций. Я рассчитывал, что кто-нибудь, владеющий словом лучше меня, сделает эту работу, но с течением времени понял, что не могу молчать. В самых серьезных трудах, посвященных Проекту, в самых объективных версиях, начиная с отчета комиссии Конгресса, отмечается, что мы не узнали всего; но описание достигнутых успехов всегда занимает так много места, в то время как о непознанном упоминается на столь немногих страницах, что сама уже эта пропорция внушает мысль, будто мы исследовали весь лабиринт, кроме нескольких — наверное, тупиковых или обвалившихся — проходов, а между тем мы даже порога не переступили. А ведь одной из главных обязанностей ученого является определять не масштаб познанного — оно говорит само за себя, — но размеры еще непознанного.
Боюсь, что меня не услышат, потому что уже нет универсальных авторитетов. Разделение (а может быть, распадение) науки на специальности зашло достаточно далеко, и специалисты объявляют меня некомпетентным, стоит мне ступить на их территорию. Давно уже сказано, что специалист — это варвар, невежество которого не всесторонне.
Мои пессимистические предвидения основаны на личном опыте. Девятнадцать лет назад я вместе с молодым антропологом Максом Торнопом (он впоследствии трагически погиб при автомобильной катастрофе) опубликовал работу, в которой доказал, что существует предел сложности для всех конечных автоматов, подчиненных альгедонистской программе (к ним относятся, в частности, все высшие животные). Подобная программа означает осциллирование между наказанием и поощрением, которые воспринимаются при этом как страдание и наслаждение.
Мои расчеты показывают, что если число элементов регулирующего центра (мозга) превышает четыре миллиарда, то совокупность таких автоматов обнаруживает тяготение к крайним полюсам программы. В каждом отдельном автомате берет верх один из предельных вариантов, и, следовательно, возникновение таких вариантов в процессе антропогенеза было тоже неизбежным. Эволюция «согласилась» на такое решение, поскольку она оперирует статистическими расчетами: для нее важно сохранение вида, а не дефектные состояния отдельных его представителей. Как конструктор, она стремится сохранять, а не совершенствовать.
Мне удалось показать, что в любой человеческой популяции не более чем у 10 % ее представителей будет наблюдаться достаточно уравновешенное альгедонистское поведение, остальные же 90 % будут отклоняться от нормы. Хоть я уже и тогда, девятнадцать лет назад, считался одним из лучших математиков в мире, влияние этой моей работы на антропологов, этнографов, биологов и философов оказалось равным нулю. Я долго не мог этого понять. Моя работа была не гипотезой, а неопровержимым доказательством того, что некоторые черты человеческой психики, над которыми веками ломали головы легионы мыслителей, являются результатом чистейшей статистической флуктуации.
Позже я расширил это доказательство, использовав превосходные материалы, собранные Торнопом, и распространил его на процесс возникновения этических норм в общественной группе. Однако и эту работу полностью игнорировали. Через годы, имея позади бесчисленные дискуссии со специалистами по изучению человека, я пришел к выводу: они не признали моего открытия потому, что оно их не устраивало. Стиль мышления, который я репрезентовал, считался в этих кругах чем-то вроде безвкусицы, потому что он не оставлял места для риторических препирательств.
Это было бестактно с моей стороны — делать выводы о природе человека с помощью математики! В лучшем случае мою затею называли «любопытной». А по существу, никто из специалистов не мог примириться с тем, что великую Тайну Человека, необъяснимые черты его натуры можно вывести из общей теории автоматического регулирования. Конечно, они не высказывались против этого открыто. Тем не менее упомянутые выводы вменили мне в вину. Этот опыт был весьма поучителен. Мы обычно недооцениваем инертность способа мышления в некоторых областях науки. Психологически это вполне объяснимо. Сопротивление, которое мы оказываем статистическому подходу, значительно легче преодолеть в атомной физике, чем в антропологии. Мы охотно принимаем четко построенную статистическую модель атомного ядра, если она подтверждается опытом. Ознакомившись с такой моделью, мы потом не спрашиваем: «Ну, а как все-таки атомы ведут себя на самом деле»? Но открытиям такого же рода в антропологии мы сопротивляемся изо всех сил.
Вспоминая эту свою непризнанную работу, я не могу отделаться от невеселой мысли, что таких работ на свете, должно быть, немало. Залежи потенциальных открытий, вероятно, кроются в разных библиотеках, но остаются незамеченными.
Мы привыкли к простой, ясной ситуации, когда все непознанное и темное простирается перед сплошным фронтом науки, а все понятное и познанное находится у нее в тылу. Но по сути безразлично, таится ли неведомое в лоне природы или погребено в каталогах никем не посещаемых книгохранилищ, — если факты не включены в кровообращение науки и не циркулируют там, порождая другие факты, то практически они для нас не существуют. В любой исторический период способность науки воспринять радикально новый подход к явлениям фактически была не так уж велика. Сумасшествие и самоубийство одного из создателей термодинамики — лишь частный пример этого. [7]