— Прекраснейшая вещь, — выдохнула Джиневра, стянув гульфик Леонардо и переместившись так, чтобы принять его пенис в рот и даровать ему высшее и наиболее интимное наслаждение.
Она никогда прежде не делала этого, и от тепла ее губ Леонардо словно съеживался и съеживался, покуда весь не стал этой частью тела между ног, раскалившейся, точно уголь; но он боролся со своими ощущениями и смотрел на труд его возлюбленной, чистый и святой, дивный, как глас небесный. Она поклонялась ему с любовью, далекой от похоти, с совершеннейшей формой любви, о которой мечтал Платон… или, быть может, Рафаил, святейший из ангелов.
И Леонардо ритмично двигался в ответ, целуя Джиневру, вкушая ее солоноватые соки, нависая над ней — его торчащий пенис был словно якорь, ищущий своего пристанища; и они смотрели, не отрываясь, в глаза друг другу, когда Леонардо прижимался к ней так сильно, насколько позволяли их кости. Они быстро привели друг друга к завершению, потому что их чувства были чересчур раскалены, чтобы им можно было воспрепятствовать, и особенно это касалось Леонардо — он не смог сдержать семяизвержение. Но он продолжал вжиматься в нее, проникать глубже, ибо, хоть и насытился, хоть его пенис стал немым и бесчувственным, он был полон решимости дать ей то же наслаждение, которое испытал сам. Он трудился над Джиневрой, точно она была камнем, которому должно придать резцом форму; и наконец она сдалась и, шепотом повторяя, как она его любит, напряглась и выгнулась на полу, который был увлажнен их потом. Она совершенно не сознавала себя, растворившись на миг в чистейшей влаге любви и наслаждения.
Леонардо лежал, не засыпая, но плывя где-то между сном и бодрствованием; он крепко сжимал в объятиях Джиневру. Она не спала и следила за ним взглядом.
— Леонардо… Леонардо!..
— Что? — отозвался он невнятно, потому что лицом утыкался в ее грудь. Он отстранился, опираясь на локоть, чтобы видеть лицо Джиневры.
— Ты когда-нибудь занимался любовью с мадонной Симонеттой? — спросила Джиневра.
Она стала вдруг серьезна и одновременно ребячлива; но ее глаза на миг словно отразили рыжее пламя волос.
— Нет, — сказал Леонардо, мгновенно обретая контроль над собой. Он выдавил смешок и сел. — Конечно нет. С чего ты взяла?
Джиневра пожала плечами, словно забыв уже, что задала ему такой вопрос, и притянула его к себе. И все же Леонардо не мог не чувствовать, что его застали врасплох.
— Много женщин склонялось перед тобой так, как я? — спросила она, имея в виду свою нежную фелляцию.
— Джиневра! — воскликнул Леонардо. — Что за вопросы?
— А, значит, так много, что и ответить не можешь? — лукаво осведомилась она.
— Ну да, бессчетное множество, — ответил он, расслабляясь, и начал ласкать ее, касаться ее лица, шеи, плеч, затем груди.
И она касалась его.
Он снова обрел ее, благодарение чуду Симонетты. Но в то время, когда Леонардо и Джиневра занимались любовью, словно сотворяя одну на двоих шумную молитву, мысли его затемнил фантом — Симонетта. Он не мог не воображать ее, словно под ним была она, а не его истинная Джиневра, словно его касались светлые волосы Симонетты, бледная кожа Симонетты влажно приникала к его коже, словно она была здесь для того, чтобы мучить его, втягивая в свой древний влажный водоворот экстаза.
Леонардо зажмурился, пытаясь изгнать призрачное присутствие Симонетты, но тут он достиг оргазма, и его вина преобразилась в наслаждение.
Ибо такова извращенность даже самого пылкого любовника.
Глава 11
ГОЛОВА ЛЬВА
Более убивают словом, нежели мечом.
Леонардо да Винчи
Кто так тебя поймет? Кто назовет милой?
Кого ласкать начнешь? Кому кусать губы?
А ты, Катулл, терпи! Пребудь, Катулл, твердым!
Гай Валерий Катулл
И, отбросив страх, единорог придет к сидящей девице, и положит голову ей на колени, и уснет, и так охотники изловят его.
Леонардо да Винчи
Следующие дни текли приятно и лениво, точно на исходе лета, но без летней жары и влаги. На время Леонардо почувствовал себя счастливым, как никогда. Хотя он постоянно изобретал и чертил машины, работа перестала быть главной его страстью. Но точно так же, как он грезил о Джиневре, так идеи естественно и непрошено рождались в его руках и мозгу; его смертоносные машины появлялись на свет точно так же, как женские портреты, словно его творческая мощь — и любовь — была слепа, как судьба.
Он жил, изо дня в день, день за днем ожидая, когда Лоренцо пригласит его работать в садах Медичи и реставрировать статую сатира Марсия. Между тем он трудился для Андреа, брал небольшие и несложные заказы (как, например, украшение циферблата часов для смиренных монахов из Сан Донато), гулял с Никколо в окрестностях Флоренции, делая зарисовки и записи в переплетенном в кожу блокноте; навещал Сандро и даже Пико делла Мирандолу, дружба с которым все крепла.
Был сезон карнавалов, и флорентийцы находили странную, почти свирепую радость в этих ритуалах весны — турнирах, пирах, состязаниях игроков в мяч и бесконечных парадах, которые наводняли бульвары гигантскими плотами и армиями вооруженных всадников в эффектных костюмах.
Первый Гражданин не был исключением. Хотя Лоренцо упорно не замечал настойчивых и пылких предложений Леонардо насчет летающих машин, вооружения и военной техники, он поспешил пригласить Леонардо, славившегося силой и ловкостью, в свою команду игроков в мяч. Честь немалая, потому что игроки были из благороднейших флорентийских семей и игры обставлялись с не меньшей пышностью и церемониями, чем любой турнир.
С барабанщиками, судьями, трубачами, знаменщиками и вбрасывателями мячей в командах было по двадцать семь человек. Леонардо с радостью облачился в алые с золотом цвета Медичи: легкие туфли, платье из шелка и бархата — рейтузы, куртка, шапочка. Он подождет, пока не сумеет убедить Лоренцо в своих достоинствах военного инженера; пока же он был в команде Медичи, он — перехватчик. Он и Джулиано, брат Лоренцо, должны атаковать бегунов противника, у одного из которых будет мяч.
Игра была воистину костоломной: частенько ломали руки, запросто разбивали головы. Известны были случаи, когда игроки погибали на поле, как в битве; однажды такое произошло и во время игры команд Медичи и Пацци. Трагическая случайность — юному бегуну из семьи Нерли сломали хребет. Он носил цвета Пацци. Удар — нечаянно, конечно, — нанес сам Джулиано, так что Пацци выжали из этого случая все, что могли: они делали деньги из своей ненависти к Медичи. Лоренцо заплатил семье Нерли и тем сохранил их верность.
Но хотя Леонардо жил каждым мгновением, он жил для Джиневры, для тех благословенных дней, когда слуга Симонетты прибегал в мастерскую Верроккьо, чтобы отвести Леонардо в особняк Наттанео Веспуччи. Там он проводил часок наедине с Симонеттой, как брат с сестрой, покуда она преображалась в Гаддиано, в мужчину; и Леонардо даже привык воспринимать ее как юношу — как Сандро, Зороастро или даже Никко.
И она даровала ему Джиневру, словно в ее власти было даровать жизнь и любовь.
В эти часы Леонардо писал и занимался любовью. Он сделал портрет Джиневры своим, и можно было сказать, что сама картина столько же говорит о Леонардо, сколько изображает Джиневру, ибо он обратил масло и лак Симонетты в самую суть своих грез, и тем не менее каждая деталь здесь служила общему. Симонетта писала точно и блистательно; но Леонардо превратил ее картину в поэму света, видение, оду, обретшую плоть. За золотистым лицом Джиневры, которое теперь лучилось собственным сиянием, словно она была самой Девой, Леонардо написал кусты можжевельника, в которых заключалось, как в рамке, телесное и одновременно духовное великолепие Джиневры. Он избрал можжевельник ради игры слов: по-французски можжевельник «genievre». В длинные гибкие руки Джиневры он вложил флейту святой Вивианы: говорили, что этим инструментом подвижница трогала и слабейшие, и самые твердые сердца. Все прочее, кроме Джиневры, на картине тонуло в розоватой дымке, и в этой дымке, во мгле дальних холмов Леонардо написал свой собор памяти.