Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я написал Леонору снова, еще две Венеры по желанию моего господина Эличе: одну — стоя, в позе Венеры Медичи, а другую — в объятиях Марса, когда их застал вместе Вулкан. За один этот год я постарел на десять лет.

В кровати, в порыве страсти, Леонора называла меня Веласкесом, и я сказал ей, что никто меня так не называет и она тоже не должна. Тогда она спросила:

— А как тебя называют в Испании?

— Меня называют Эль-Севилльяно, по моему родному городу, или сеньором де Сильва, или доном Диего.

— Даже твоя жена?

— Как меня называет моя жена, тебя не касается, — ответил я, — но в любом случае не Веласкесом. Это мое имя в живописи.

— Знаю, и именно поэтому я называю тебя Веласкесом в своей постели, потому что если бы ты не был Веласкесом, ты бы туда ни за что не попал.

И продолжила свои проклятые ласки.

Думаю, Леонора не верила ни во что, кроме живописи, определенно ни в честь, ни в положение в обществе, ни в истины святой веры, а если и верила, то самую малость. Именно по этой причине она обращалась со мной иногда как с богом, а иногда как с рабом. Признаю́сь, рядом с ней я был и рабом, и богом.

Должен сказать, в живописи она разбиралась. Ей было достаточно посмотреть острым взглядом на мое очередное приобретение, и она говорила, какие картины должны появиться на рынке или какой кардинал готов расстаться с одним из своих сокровищ, чтобы снискать благосклонность моего короля. Однажды я показал ей одну работу Аннибале Карраччи, которую собирался купить, «Венера в окружении граций», и Леонора рассмеялась:

— Никакой это не Карраччи. Это снова тот жалкий мальчишка из Неаполя, его проделки. Он в этом хорош.

— Какой еще мальчишка? — спросил я.

— Сын старика Джордано, Лука. Отец его ничто, может писать только вывески, но у мальчишки талант, быть может, он станет новым Джотто, если только бросит свои преступные штучки и выработает собственный стиль.

— А почему этого мошенника не привлекают к ответу? — удивился я.

— Потому что он всегда подписывается своим именем, а затем закрашивает подпись. Вот посмотри.

Леонора подошла к моему столу и смочила клочок ветоши в скипидаре, затем угол полотна, и появилась подпись. Мы оба засмеялись. Пожалуй, я никогда так не смеялся со своей женой, когда она была рядом. И еще мы ссорились.

Однажды Леонора привела меня к церкви Санта-Мария в Трастевере, перед которой собирались калеки, изувеченные и уродцы от рождения, выпрашивая подаяние, и предложила написать их, как я писал портреты королевских карликов и шутов.

— Зачем? — ответил я. — Карликов и шутов я писал потому, что они прислуживают королю, являются частью его двора. Я писал и королевских собак.

Я увидел, что мой ответ ей не понравился, и она спросила:

— Король тебя любит?

И я ответил:

— Несомненно любит, ибо он оказывает мне честь и назначает на высокие должности при дворе.

— Ну а может быть, король оказывает тебе честь, потому что и ты оказываешь ему честь своей кистью, запечатлеваешь великолепие его дочерей, чтобы их брали в жены короли и императоры. Но любит ли он тебя как Веласкеса, как люблю тебя я? Или ты для него всего лишь каприз природы, как все эти жалкие калеки? Испанские инфанты окружены карликами, чтобы блистать на их фоне своей красотой, и король, по сути дела, превратил величайшего живописца Европы в свою собственность, чтобы тот его прославлял. Только об этом они и думают, короли.

— Король меня любит, — повторил я. — Он сказал, что, когда я вернусь в Испанию, он произведет меня в рыцари ордена Сантьяго.

Я не собирался это говорить, ибо не в моем духе похваляться перед женщиной такими вещами, но Леонора вывела меня из себя, и я вспомнил, как говорил о том же самом с Рубенсом и как нелицеприятно тот отозвался о моем короле.

— Ленточка ничего не стоит, — сказала Леонора. — Это все равно как угостить чем-нибудь шута или почесать собаку.

Тут я разозлился, ибо она не была Рубенсом, и сказал:

— Ты ничего не смыслишь в подобных вещах, ты, дочь торговца, не знающая, что такое честь!

— Вот как? — громко произнесла Леонора, и все стали оборачиваться на нас. — Ты так думаешь? Да, моя мать вышла замуж за купца, чтобы спасти его от голодной смерти, однако она происходит из семьи Колонна, которая ведет свою родословную от Аврелиев. Мои предки принадлежали к высшей римской знати еще тогда, когда Мадрид был грязной деревушкой. Что же касается твоей крови, синьор Севилльяно, ты из города, кишащего полуевреями, полумаврами и прочим беспородным сбродом!

С этими словами она развернулась и решительным шагом отправилась к себе домой, а я остался на улице под градом насмешек.

Так мы ссорились не раз. Леонора понятия не имела о том, как должна себя вести порядочная женщина. Много раз я уходил от нее, и она тоже много раз уходила от меня, но ее чары неизменно влекли меня обратно, это безумие, уничтожавшее честь и долг подобно тому, как промасленная ветошь стирает краску, превращая ее в грязь.

Я написал Леонору еще раз, в самом конце своего пребывания в Риме. Король требовал моего возвращения в Испанию, каждое следующее письмо становилось все более настойчивым, однако я не мог ехать. Леонора носила под сердцем моего ребенка — так она сказала, и я ей поверил. Муж выгнал ее из дома и лишил содержания, и ей пришлось снять убогую квартиру на набережной у моста Папы. Я сказал, что признаю ребенка своим и обеспечу его, однако это, похоже, не обрадовало Леонору в той мере, в какой должно было. Но ведь она знала, что я должен уехать; разумеется, я должен уехать! Что она воображала — что я останусь с ней или притащу любовницу в Алькасар? Леонора запила. Она всегда не жалела вина, но теперь перешла на коньяк и голландский спирт. Это делало ее в страсти еще более самозабвенной и безумной. И, падая, она увлекала меня за собой.

И вот однажды весной, вечером, мы, совершенно обессиленные, лежали на диване у меня в студии, и так получилось, что на трюмо стояло то самое зеркало, и мы лежали, глядя на свое отражение в пыльном стекле, и Леонора сказала:

— Вот это была бы картина, Веласкес, Венера такая, какой мир ее еще не видел, оттраханная до бесчувствия Адонисом. Но ты ни за что не сделаешь ничего подобного. Ваша святая инквизиция и королевский двор этого не одобрят. Или нет, не сомневаюсь, что такая картина выходит даже за рамки твоего мастерства, ты не сможешь запечатлеть нас такими, какие мы сейчас и какими, возможно, больше никогда не будем. Нет, это не по силам даже тебе.

— Я могу написать всё, — сказал я, — даже это.

— Так напиши же! Вот краски, вот я. А нашего маленького купидона с кухни ты сможешь дописать потом.

Я встал с дивана, установил на мольберт загрунтованный холст и написал Леонору такой, какая она была. Я проработал весь остаток дня, и когда фигура была закончена, я отвернул холст к стене, не позволяя Леоноре взглянуть на него, хотя она рычала на меня как мегера. Затем я разыскал мальчишку, который позировал на первой картине, той, где Леонора была изображена со спины, и написал его, а потом все остальное, драпировку и так далее, а когда картина была готова, я спрятал ее в свой гардероб, где хранил деньги и бумаги и куда, кроме меня, никто не заходил.

Позже я показал картину Леоноре, во время нашей последней встречи. Я уже уложил свои вещи; все слепки и картины были отправлены в Испанию; на этой неделе нам предстояло отправиться в Геную, где нас ждал корабль.

Увидев картину, Леонора рассмеялась, словно ворона.

— О Веласкес, если кто-нибудь увидит это, нас сожгут на костре, меня и тебя, и дым и пепел от нас поднимется над площадью Кампо-дей-Фьори; это худшее из всего того, что было когда-нибудь написано. Умоляю, отдай картину Папе в качестве прощального подарка, и пусть мы умрем вместе.

— Сейчас за картины уже никого не жгут, — возразил я.

— Ты совершенно прав, но правда и то, что я за все эти долгие месяцы так и не научила тебя уму-разуму, не научила разбираться, когда я шучу. Но, любовь моя, этого по-прежнему достаточно, для того чтобы тебя уничтожить. Какой бес толкнул тебя написать наши лица?

54
{"b":"143239","o":1}