– Крещена!
Плачущую девку отпустили, а сами со ржаньем и шутками гурьбой повалили в кабак.
Окруженные стражей стрелецкой, брели колодники – выпрашивали подаянье, под звон и грём кандальный со скорым причетом и завывом распевали псалмы и жалобы:
Гнием мы и чахнем
В стенах тюрьмы.
Нас гложут и душат
Исчадия тьмы,
Не виден закат нам,
Не виден восход.
Православные братья,
Пожалейте сирот...
Кто бросит тюрьмарям пирог обкусанный, кто – яблок-заедок, кто – чего.
Приехавшие из дальних заволжских скитов молчаливые монахи толкались в народе, выменивали товары на иконы и книги рукописные.
В тени каменной церковной ограды на дорожных сумах отдыхали седые от пыли бездомки. Над костром в котелке булькал и пенился грязным наваром шулюм – жиденькая кашица-размазня. Полунагой нескладный парень выжаривал над огнем вшей из рубахи.
– Гинь, бесопляс, натрясешь тут мне, – отгонял его суетившийся у котла старичишка.
– Наваристее будет, с говядиной! – ухмыльнулся парень.
Старик хлеснул его горячей мутовкой по голой спине. Парень с воем отскочил, ногтями соскоблил прикипевшую к спине кашу и съел ее.
– Уу, облизень! – погрозил старик.
Рядом переобувался мученый мужичонка с козлиной мордой и глазами, полными печали.
– Отколь бредете, старинушка?– спросил он.
– Из Калуги, родимый.
– То-то, слышу, разговор у вас тихий да кроткий, расейский... Тутошний народ, господь с ним, буен, и голосья у всех рыкающие.
– С благовещеньева дня идем, отощали.
– Далече?
– Куда глаза ведут.
– Жива ль земля калужская?
– Не спрашивай, милостивец. [40/41]
– Туго?
– И-и-и, не приведи бог!
– Голодно?
– Чего не голодно! Оков ржи пятнадцать алтын, овса оков десять алтын... Которые с семьями, помолясь, в Литву побрели.
– Худо.
– А вы чьих земель будете?
– Мы, отец, костромские.
– Куда путь правите?
– На низ, бурлаковать.
– Как у вас?
– Глад и мор, мается народ.
– Ишь ты...
Мужик пылью присыпал сопревшие язвы.
– Ногами вот разбился, затосковались мои ноженьки.
Подостлав дырявый армяк, мужик блаженно разлегся, повел неспешный рассказ:
– Прошлым летом налетел в наши края белый червь, дотоле не виданный: сам гол, головка мохнатенька, похож на мотыля. И такая-то ли его насунула тьма – ни реки, ни огонь не сдержали. Объел червь нивы, траву в лугах, мох на болотах, листву древесную и иглы ёлные... Старого и малого страх ума объял. Подняли мы иконы, раскрыли могилы праведников, кинулись строить церкви... За тяжкие прегрешения отвратил господь от нас лик свой. Земля почернела, деревья посохли, всякая ползающая и бегающая тварь сгибла, разлетелась птица... Осень еще перебивались кое-как. У кого был запасец – подъедали липовый да рябиновый лист, древесную кору и молотую рыбью кость. Зима пришла и смерть с собой привела. Поедали кошек, собак и глину. Человеки, поснимав кресты с шеи, поедали человеков. От голоду и морозу на улицах и по дорогам многие помирали, и некому было хоронить мертвых.
– Страсти! – перекрестился старик и, выхватив из огня котелок, позвал глазевшего на торг парня: – Епишка, шулюм простынет.
– Простынет к завтрашнему в брюхе, – отозвался Епишка, подходя и отвязывая от пояса большую обкусанную ложку.