Ну почему он зашел к ней в комнату как раз в тот момент, когда она опять читала свои блокноты с записями?
Они часто ссорились в последнее время из-за этих блокнотов, хотя Мо так же не любил ссориться, как она. Обычно он исчезал после этого в мастерской, которую Элинор распорядилась построить для него за домом, и, когда Мегги не могла больше на него сердиться, она отправлялась туда вслед за ним. Отец не поднимал головы от работы, когда она проскальзывала в дверь, и Мегги молча садилась рядом с ним на всегда дожидавшийся ее стул и смотрела, как он работает. Так она делала еще тогда, когда и читать-то не умела. Она любила наблюдать, как руки Мо освобождают книгу от растрепавшегося платья, отделяют друг от друга покрытые пятнами страницы, распутывают нити, скрепляющие попорченную тетрадь, или размачивают старинную переплетную бумагу, чтобы заклеить разорванную страницу. Вскоре Мо оборачивался и спрашивал у нее что-нибудь: нравится ли ей цвет, который он выбрал для льняного переплета, или не слишком ли темной получилась бумажная кашица, которую он заварил, чтобы латать поврежденные места. Такой уж был у него способ просить прощения. Это значило: не будем больше ссориться, Мегги, забудем, что мы друг другу наговорили…
Но сегодня так не получится. Мо ведь ушел не в мастерскую – он уехал к какому-то коллекционеру, чтобы продлить жизнь его печатным сокровищам. На этот раз он не придет к ней вечером с примирительным подарком – книжкой, откопанной у букиниста, или закладкой, украшенной перышками сойки, которые он подобрал в саду Элинор…
Ну почему она не читала что-нибудь другое в ту минуту, когда он вошел?
– О Господи, Мегги, ты уже вообще ни о чем не думаешь, кроме этих блокнотов! – возмутился отец, как всегда в последнее время, когда заставал ее так – лежащей на ковре посреди комнаты. В такие минуты Мегги ничего не замечала вокруг себя, уткнувшись в страницы, на которых она записала рассказы Резы о пережитом «там», как с горечью называл это Мо.
Там.
Чернильным миром называла Мегги то место, о котором Мо нередко говорил с раздражением, а мать – с тоской… Чернильный мир – по книге, рассказывавшей о нем: «Чернильное сердце». Книги больше не было, но мать помнила все так живо, словно дня еще не прошло с тех пор, как она была там – в том мире из бумаги и типографской краски, где встречались феи и князья, русалки, огненные феи и деревья, достававшие, казалось, до самого неба.
Несчетное число дней и ночей просидела Мегги рядом с Резой, записывая то, что мать рассказывала ей на пальцах. Голос Резы так и остался в Чернильном мире, и потому она рассказывала о нем дочери то жестами, то с помощью карандаша и бумаги – о страшных и чудесных годах, как она это называла. Иногда она рисовала то, что видела собственными глазами, но не могла теперь описать вслух – фей, птиц, невиданные цветы. Всего лишь несколько линий на листе бумаги, и все же они получались такими живыми, что Мегги казалось, будто она видела все это своими глазами.
Сначала Мо сам делал переплеты для блокнотов, куда Мегги записывала воспоминания Резы, – один красивее другого. Но со временем Мегги заметила, как озабоченно он на нее смотрит, когда она листает свои записи, полностью погрузившись в слова и рисунки. Конечно, она понимала, что Мо это, наверное, неприятно, ведь его жена на долгие годы потерялась в мире из букв и бумаги. Как же могло ему понравиться, что теперь его дочь ни о чем другом не может думать? Да, Мегги отлично понимала, что творится с отцом, и все же никак не могла сделать то, чего он хотел, – отложить блокноты и на время забыть о Чернильном мире.
Может быть, она бы меньше тосковала по нему, если бы феи, кобольды и прочие странные существа, вывезенные из проклятой деревни Каприкорна, по-прежнему жили в саду у Элинор. Но там уже никого не осталось. К деревьям еще лепились пустые гнезда фей, еще не обвалились выкопанные кобольдами норы, но обитатели их исчезли. Элинор подумала было, что они сбежали или похищены, но потом увидела пепел. Мелкий, как пыль, серый пепел покрывал траву в саду – серый, как Призрак, из которого вышли когда-то необычные гости Элинор. И Мегги поняла, что возврата из смерти нет, даже для существ, рожденных лишь словом.
Но Элинор не могла примириться с этой мыслью. Охваченная упрямым отчаянием, она поехала назад в деревню Каприкорна и нашла там пустые улицы, сожженные дома и ни одной живой души.
– Знаешь, Элинор, – сказала ей Мегги, когда тетушка вернулась вся в слезах, – я с самого начала боялась, что так будет. Я никогда не могла до конца поверить, что есть слова, воскрешающие мертвых. И потом – признаемся честно – они не годились для этого мира.
– Я тоже для него не гожусь, – только и сказала Элинор.
В следующие недели Мегги, проскальзывая вечером в библиотеку, нередко слышала всхлипы из комнаты Элинор. С тех пор прошло много месяцев, почти целый год провели они все вместе в просторном доме, и Элинор – так казалось Мегги – рада была, что не живет больше наедине со своими книгами. Она предоставила им лучшие комнаты (для этого коллекции старых учебников и собрания нескольких писателей, которых она разлюбила, пришлось переселить на чердак). Мегги видела из своего окна покрытые снегом вершины гор, а спальня родителей выходила на озеро, над мерцающей гладью которого так часто порхали феи.
Никогда еще Мо не уезжал так, как сегодня, – не сказав ни слова на прощание, не помирившись…
«Надо, наверное, пойти вниз и помочь Дариусу в библиотеке», – подумала Мегги, утирая слезы с лица. Она никогда не плакала, когда спорила с Мо, слезы приходили потом… А он, увидев заплаканные глаза дочери, всякий раз заглядывал в них со страшно виноватым видом.
Конечно, все опять слышали, как они ссорятся. Дариус, наверное, уже поставил на плиту кастрюльку с молоком, а Элинор, как только Мегги появится в дверях кухни, примется ругать Мо и мужчин вообще. Нет уж, лучше она останется у себя.
Ах, Мо! Он вырвал у нее из рук блокнот и унес с собой. Как нарочно, тот самый блокнот, куда она записывала замыслы собственных историй, первые строки, всегда остававшиеся без продолжения, вступительные слова, зачеркнутые фразы, все свои напрасные попытки… Ну как он мог взять и отобрать у нее блокнот? Ей не хотелось, чтобы Мо заглянул туда и увидел, как беспомощно и неуклюже пытается она выстраивать собственные слова, хотя чужие лились у нее с языка таким стремительным и мощным потоком… Да, Мегги умела записывать то, о чем рассказывала мать, она заполняла несметные страницы повествованиями Резы. Но, когда она пыталась сочинить что-нибудь новое, какую-нибудь свою историю, ей просто ничего не приходило в голову. Слова вдруг пропадали у нее из головы, как снежинки, от которых остается только мокрое пятно на ладони, стоит протянуть за ними руку.
В дверь постучали.
– Да! – буркнула Мегги, роясь по карманам в поисках подаренного Элинор старомодного носового платка. («Это платки моей сестры. Ее имя начиналось на «М», как у тебя. Видишь, в уголке вышито «М»? Я решила, пусть они лучше будут у тебя, чем их моль съест».)
В дверях показалась ее мать.
Мегги попыталась улыбнуться, но у нее ничего не вышло.
– Можно к тебе? – Пальцы Резы чертили слова в воздухе быстрее, чем Дариус шевелил языком и губами.
Мегги кивнула. Она понимала язык знаков, которым пользовалась мать, не хуже, чем буквы алфавита, лучше, чем Мо и Дариус, и намного лучше, чем Элинор, которая порой, если пальцы Резы говорили слишком быстро, в отчаянии звала на помощь Мегги.
Реза закрыла за собой дверь и присела к ней на подоконник. Мегги всегда называла мать по имени, может быть, потому, что десять лет у нее не было матери, а может быть, по той же необъяснимой причине, по которой отец всегда был для нее Мо.
Мегги сразу узнала блокнот, который Реза положила ей на колени. Тот самый, который Мо вырвал у нее из рук.
– Он лежал у тебя под дверью, – сказали пальцы матери.
Мегги погладила узорчатую обложку. Значит, Мо принес его обратно. Но почему же он не зашел? Потому что все еще сердился или потому, что ему было стыдно?