Я покраснел и рассмеялся, а Бергманн посмотрел на меня с улыбкой, точно гордый отец – на сына, которого хвалит директор школы. Затем он похлопал меня по плечу.
– Если не верите, то я вам сейчас кое-что покажу. Я написал это утром под впечатлением от вашей книги. – Он принялся рыться в карманах, которых оказалось всего семь, и потому поиски длились недолго. Наконец Бергманн извлек скомканный лист бумаги. – Мой первый стих на английском. Для английского поэта.
Я взял у него лист и прочитал:
Я малым был, и мать твердила мне,
То больше счастья нет, чем пробуждаться
светлым утром
И песню жаворонка тут же услыхать.
Теперь я вырос и просыпаюсь
в темноте.
Поет мне птица неизвестная на чуждом
языке,
Но все же, я считаю, счастье.
Кто тот певец? Не убоялся града серого!
Утопят ли его вот-вот, беднягу Шелли?
Заставит ли его палач хромать, как Байрона?
Надеюсь, нет, ведь счастлив я от пения его.
– Что ж, – промолвил я, – это прекрасно!
– Нравится? – Бергманн возбужденно потер руки. – Только вы уж исправьте ошибки, прошу вас.
– Зачем? Все и так замечательно.
– Мне кажется, я почти освоил вашу речь, – со скромным удовлетворением сказал Бергманн, – и напишу еще много стихов на английском.
– Можно мне этот оставить себе?
– Вы правда хотите? Давайте я вам подпишу.
Он достал авторучку и начертал: «Кристоферу от Фридриха, сокамерника».
Я бережно отложил лист на каминную полку. Во всей гостиной я не видел места безопасней.
– Это ваша супруга? – спросил я, глядя на фото.
– Да. И Инга, моя дочь. Она вам нравится?
– У нее красивые глаза.
– Играет на фортепиано. Очень талантливая.
– Они остались в Вене?
– К несчастью, да. Очень за них переживаю. В Австрии более не безопасно, чума распространяется. Я звал семью с собой, но жене надо присматривать за матерью, так что все не так-то просто. – Бергманн тяжело вздохнул, затем пристально взглянул на меня: – Вы не женаты.
Прозвучало как обвинение.
– Откуда вы узнали?
– Я такое сразу вижу… Живете с родителями?
– С мамой и братом. Отец умер.
Бергманн хмыкнул и кивнул, словно врач, нашедший подтверждение неутешительному диагнозу.
– Вы типичный маменькин сынок. Такова английская трагедия.
Я рассмеялся.
– Знаете, англичане в большинстве своем женятся.
– На матерях, и это катастрофа. Европа рухнет.
– Должен признать, что не совсем улавливаю…
– Европа непременно рухнет из-за этого, и я все опишу в романе. Первые несколько глав уже готовы. Книга называется «Итонский Эдип»[21]. – Бергманн неожиданно расплылся в чарующей улыбке. – Однако не переживайте, мы все изменим.
– Ну хорошо, – усмехнулся я. – Переживать не стану.
Бергманн закурил и, выдохнув, почти полностью скрылся в облаке дыма.
– Итак, настал ужасный, неизбежный миг, когда нам надо поговорить о преступлении, на которое мы идем: это насилие над обществом, безмерная гнусность, скандал и святотатство… Вы уже прочли оригинальный сценарий?
– Вчера вечером мне прислали его с курьером.
– И?.. – Бергманн внимательно посмотрел на меня, ожидая ответа.
– Он даже хуже, чем я ожидал.
– Чудесно! Отлично! Я, видите ли, тот еще старый грешник, меня уже ничем не проймешь, а вот вы удивляетесь, поражаетесь. Ведь вы невинны, и без этой невинности, невинности Алеши Карамазова, мне ничего не сделать. Я растлю вас, научу всему, с самых основ… Знаете, что такое кино? – Он сложил ладони чашечкой, словно принимая в них утонченный цветок. – Это адская машина. Стоит запустить ее и привести в действие, как она закручивается с невероятной скоростью и не останавливается, не знает пощады. Ее действий не отменить. Она не ждет, пока вы все поймете, не объясняется. Только ширится и пухнет, пока не грянет неизбежный взрыв. И мы, точно анархисты, этот взрыв готовим с предельным остроумием и коварством… Будучи в Германии, вы не смотрели «Frau Nussbaum’s letzter Tag»?[22]
– Смотрел, конечно. Раза три или четыре.
Бергманн просиял.
– Это я его поставил.
– Вы? Серьезно?
– Не знали?
– Боюсь, я не читал титры… Так это же одна из лучших немецких картин!
Бергманн восторженно кивнул, принимая комплимент как должное.
– Скажите это Зонтику.
– Зонтику?
– Красавчику Браммеллу[23], который пришел к нам вчера, когда мы обедали.
– А, Эшмид…
– Он ваш большой друг? – встревоженно спросил Бергманн.
– Нет, – я усмехнулся. – Не совсем.
– Видите ли, его зонтик кажется мне чрезвычайно символичным. Британское благоприличие диктует: «Мои традиции меня защитят. В пределах моего личного парка не случится решительно ничего неприятного, ничего непорядочного». И этот респектабельный зонтик – волшебная палочка англичанина, которой он размахивает в надежде, что Гитлера не станет. Когда же Гитлер нагло откажется исчезнуть, англичанин раскроет зонтик и скажет: «Какое мне, собственно, дело до этого карлика?» И тут сверху прольется дождь из бомб и крови. Зонтик от бомб не защитит.
– Не стоит недооценивать зонтик, – сказал я. – Им успешно пользовались гувернантки против быков. У него очень острый кончик.
– Вы ошибаетесь. Зонт бесполезен… С Гёте знакомы?
– Немного.
– Погодите. Я вам кое-что прочту. Подождите, подождите.
* * *
– Вся прелесть фильма в том, – объяснял я следующим утром маме и Ричарду, – что действие в нем развивается с определенной постоянной скоростью. То, как вы его видите, обусловлено математически. Вот, скажем, есть картина, на нее можно взглянуть лишь мельком или полчаса пялиться в левый верхний угол полотна. То же с книгой. Автор не в силах помешать вам прочитать ее по диагонали, застрять на последней главе или прочесть задом наперед. Смысл в том, что тут вы сами выбираете подход. Другое дело, когда идете в кинотеатр. Вы смотрите фильм именно так, как задумал режиссер. Он вкладывает в ленту какие-то свои мысли, и на то, чтобы уловить каждую из них, вам отводится энное количество секунд или минут. Упустите что-то, и он ничего уже не повторит, не остановится, чтобы объяснить. Просто не сможет. Он запустил процесс, который должен довести до конца… Фильм, видите ли, и впрямь как некая адская машина…
Я осекся, поймав себя на том, что вскинул руки в одном из характерных бергманновских жестов.
* * *
Я вполне доволен собой как писателем, однако едва мы начали сотрудничать с Бергманном, как в первые же несколько дней моя самооценка заметно снизилась. Я льстил себе, считая, будто у меня есть воображение, что я могу придумать диалог или развить характер персонажа. Я верил, будто сумею описать почти что угодно, совсем как художник, способный изобразить старика, стол или дерево.
О, как я ошибался!
Время действия – начало двадцатого века, в преддверии Первой мировой. Теплый весенний вечер в венском Пратере. Танцевальные залы озарены огнями. В кофейнях людно. Оркестры наяривают. Над верхушками деревьев рвутся фейерверки. Раскачиваются качели. Вращаются карусели. Открыты цирки уродцев, цыганки гадают, мальчишки играют на концертинах. Толпы гуляк едят, пьют пиво, прогуливаются тропинками вдоль берега реки. Пьяные горланят песни. Влюбленные под ручку неспешно идут и шепчутся в тени вязов и тополей.