Как и что бы. это значило — найти соответствующее место злости? Мы вовсе не хотим быть бездушными существами, которых никто и ничто не задевает; существами, чьи оценки других исчерпываются обескровленным, холодным расчетом, не бередящим и не будоражащим, потому что по-настоящему их ничего не волнует. И поэтому мы не можем всерьез желать, вовсе не знать гнева и ярости, сохраняя хладнокровие, нимало не отличающееся от глухого бесчувствия. Гнев приоткрывает нам и кое-что о нас самих. Потому я и хочу узнать: как сделать так, чтобы воспитывать и образовывать себя во гневе, извлекая из этого состояния пользу, но не поддаваясь отравлению его ядом?
Я абсолютно уверен, что на смертном одре последней статьей в сводном балансе — горькой, как цианид, статьей — мы установим, что много, слишком много сил и времени растратили на злость и бессмысленное сведение счетов в театре теней, о котором знаем только мы, от которого страдали только мы. Но что мы уже можем поделать, чтобы поправить баланс? Почему родители, учителя и другие наши воспитатели никогда не говорили с нами об этом? Почему не посвятили нас в неизмеримую ценность этого опыта? Не дали никакого компаса, который направил бы нас так, чтобы мы не растрачивали душу на бесполезную разрушительную злость?
Грегориус долго лежал без сна. Время от времени он вставал и подходил к окну. Верхний город с возвышающимся зданием университета и колокольней в полночь выглядел совсем иначе: мрачным, сакральным и даже чуть-чуть пугающим. Он представил себя топографом, вооруженным необходимым инструментом, который тщетно ждет, чтобы его допустили в этот таинственный квартал.
Полусидя, с горой подушек под головой, Грегориус снова и снова перечитывал строки, в которых Праду открывался более, чем во всех остальных: «Иногда я пробуждаюсь весь в поту с мыслью, что поезд в любую минуту может сойти с рельсов. Да, в основном эта мысль пугает меня. Но в редкие мгновения она озаряет меня, как благостная молния».
Непонятно, откуда вдруг выплыл этот образ, но внезапно Грегориус увидел этого португальского врача, грезившего о поэтическом мышлении, как о рае, сидящим меж колонн крестового хода,[109] в монастыре, ставшем молчаливым приютом для того, кто сошел с пути. Для него «сойти с рельсов» означало, что раскаленная лава его измученной души с невероятной силой переплавила в себе и унесла прочь все, что было в нем от кабалы и невольного тщеславия. Он не оправдал ничьих надежд и нарушил все табу — и в этом нашел свое блаженство. Наконец он обрел покой от скособоченного суда отца, вкрадчивой диктатуры матери и удушающей благодарности сестры, преследовавших его всю жизнь.
И от себя самого он наконец получил покой. Тоска по дому кончилась, больше ему не нужен был Лиссабон с его голубым цветом защищенности. Теперь, когда он полностью отдался внутреннему штормовому приливу и стал с ним единым целым, не осталось ничего, чтобы стоило возводить оградительные валы. Свободный, он теперь мог беспрепятственно путешествовать на край света. Наконец-то ничто не мешало проехать по заснеженной Сибири, не задумываясь о стуке колес, все дальше уносящих его от голубого Лиссабона.
Вот в монастырский сад упал солнечный свет, колонны высветлились, выбелились и наконец растворились, оставляя за собой лишь сверкающую глубину, в которой Грегориус вдруг потерял опору.
Он вздрогнул, проснулся и, немного полежав, успокаивая дыхание, пошел в ванную, чтобы умыть лицо холодной водой. Потом позвонил Доксиадесу. Грек заставил его описать головокружения во всех подробностях. Потом замолчал на целую вечность. Грегориус почувствовал, как в нем подымается безотчетный страх.
— Все может быть, — изрек Доксиадес своим спокойным докторским тоном. — В основном ничего такого, с чем нельзя бы довольно легко справиться. Но надо пройти обследование. Вообще-то португальцы умеют это делать не хуже нас. Но мое чутье подсказывает, что вам лучше вернуться домой. Говорить с врачами на родном языке. Страх и чужой язык не слишком хорошо подходят друг другу.
Когда Грегориус заснул, над университетским холмом забрезжил тусклый рассвет.
43
—…хранятся триста тысяч томов, — монотонным голосом вещала гид, клацая шпильками по мраморным плитам Библиотеки Жуанина.
Грегориус отстал и огляделся. Ничего подобного он еще не видел. Панели, обшитые драгоценными породами тропического дерева, золоченые высокие арки, напоминающие триумфальные, с гербом короля Жуана Пятого наверху, основавшего эту библиотеку в начале восемнадцатого века. Барочные стеллажи с галереями на точеных, украшенных пышным орнаментом колоннах. Портрет Жуана Пятого. Красная дорожка, дополняющая все это великолепие. Он очутился в сказке.
Гомер, «Илиада» и «Одиссея», всевозможные издания в роскошных переплетах, делающих их сродни Священным текстам. Грегориус устремил взгляд дальше.
Через какое-то время он заметил, что его взгляд блуждает по полкам, не останавливаясь ни на чем. Мысли его по-прежнему держались за Гомера. Мысли, которые заставляли его сердце биться чаще, но он не мог сосредоточиться на том, вокруг чего они вертелись. Он зашел в закуток, снял очки и закрыл глаза. Из следующего зала доносился голос гида. Он закрыл уши ладонями и сконцентрировался на звенящей тишине. Секунды убегали, он чувствовал только биение своего сердца.
Да. Сам того не осознавая, он искал слово, которое у Гомера упоминалось лишь раз. Он спиной ощутил, что там, за кулисами его памяти схоронилось нечто, что хотело испытать, не сдал ли он. Он напряженно вспоминал. Дыхание участилось. Слово не приходило. Не приходило.
Группа с гидом во главе прошествовала обратно, посетители трещали без умолку. Грегориус забился в самый дальний уголок, дождавшись, пока не повернулся ключ в входных дверях в библиотеку.
С замиранием сердца он бросился к стеллажам и снял с полки «Одиссею». Древняя задубевшая кожа впилась острыми краями ему в ладони. Он судорожно листал, поднимая облака пыли. Там, где он думал, слова не было. Его не было там!
Он попытался унять дрожь в коленях. Головокружение он почувствовал как скопление туманных облаков, пронесшихся сквозь него и дальше. Методично, шаг за шагом, он прошелся в мыслях по всему эпосу. Нет, ни в каком другом месте этого не могло быть. Но следствием эксперимента стало лишь то, что уверенность, с которой он начал поиск, разлетелась на куски. Пол под ногами покачнулся, и на этот раз происшедшее не было похоже на приступ головокружения. Неужели он ошибся самым неподобаемым образом, и это была не «Одиссея», а «Илиада»? Он стянул с полки следующий том и рассеянно принялся его перелистывать. Движение руки, листающей страницы, казалось механическим и бездумным, забывшим свою цель. С каждой минутой воздушное одеяло все плотнее окутывало Грегориуса, он пытался сопротивляться, размахивая руками, — антикварная книга выпала из рук, колени подогнулись, и, полностью обессилев, он мягко скользнул на пол.
Очнувшись, он нашарил очки, отлетевшие не слишком далеко. Посмотрел на часы. Прошло не более четверти часа с тех пор, как затворилась дверь библиотеки. Он подполз к стенке и прислонился к ней спиной. Минута шла за минутой, пока он не смог свободно вздохнуть и порадоваться по поводу того, что сам не поранился и что очки остались живы.
А потом его снова охватила паника. Неужели этот провал в памяти опять симптом чего-то грозного и неотвратимого? Первый островок забытья? Который потом разрастется в целый архипелаг? «Мы все обломки забытья», — написал Праду в каком-то из своих эссе. А что, если бы эти валуны прошлись по его памяти и унесли с собой все драгоценные слова? Грегориус обхватил голову руками и сдавил ее, будто тем самым мог помешать исчезнуть и другим словам. Шаг за шагом он прошелся по всему, что оказалось в поле его зрения, и каждому предмету дал свое имя, сначала на родном бернском, потом на литературном немецком, на французском, итальянском и, наконец, португальском. Он смог все. Ни слова не выпало, Грегориус постепенно успокоился.