— В тысяча девятьсот пятьдесят четвертом была особо жесткая цензура, — сообщила Агоштинья, — уж можете мне поверить. Цензура печати была темой на получение лицензии. То, что тогда печатала «Диариу», не соответствовало действительности. А уж если дело касалось политического самоубийства — тем более.
Первое, что им попалось на глаза, было извещение о смерти, появившееся одиннадцатого июня. Агоштинья сочла его даже для условий Португалии тех времен слишком кратким, настолько, что оно больше походило на безмолвный крик. «Faleceu», — это слово Грегориус помнил с кладбища. «Amor, recordação»[43], — скупая ритуальная формулировка. Внизу — имена ближайших родственников: Мария Пьедаде Раиш ди Праду, Амадеу, Адриана, Рита. Адрес. Церковь, где будет проходить отпевание. И все. «Рита, — подумал Грегориус, — это, наверное, Мелоди, о которой заикнулся Жуан Эса».
Теперь они искали некролог. В первую неделю после девятого июня не появилось ни строчки. Грегориус уже готов был отступиться.
— Нет, нет, дальше! — подбадривала его Агоштинья.
Официальное извещение обнаружилось в номере от двадцатого июня, мелким шрифтом внизу полосы:
Министерство юстиции с прискорбием сообщает, что Алешандре Орасиу ди Алмейда Праду, известный и уважаемый судья, много лет отдавший службе закону в Верховном суде, скончался на прошлой неделе вследствие продолжительной болезни.
Рядом портрет судьи, поразительно большой; его размер совсем не соответствовал формату сообщения. Строгое лицо с пенсне на цепочке, эспаньолка, усы; высокий лоб, еще выше, чем у сына; поседевшие, но все еще густые волосы; белый стоячий воротничок с отогнутыми уголками, черный галстук и чрезвычайно белая рука, на которую опирается подбородок; все остальное размыто темным фоном. Очень удачное фото — ни следа болезненно согнутой спины или признаков подагры. Рука и лицо белым призраком выплывают из темноты, величавым, властным, не терпящим возражений или противоречий. Портрет человека, способного целое семейство подчинить, держать и отравлять силой своего непререкаемого авторитета. Судья. Судья и никто другой. Человек железной воли, чрезмерной строгости и непомерной требовательности — ко всем, включая себя самого. Человек, способный осудить и себя, будь он виновен. Отец, не умеющий улыбаться. В нем было что-то общее с Антониу ди Оливейра Салазаром: нет, не его жестокость, не его фанатизм, не его тщеславие и стремление к власти, но та же строгость, даже беспощадность к себе. Может быть, именно поэтому он так долго был на службе у человека в черном, с напряженным лицом под котелком? И поэтому, в конце концов, не смог простить себе, что тем самым потворствовал жестокости, зверствам, которые явственно зримы на дрожащих руках Жуана Эсы, игравших когда-то Шуберта?
«Скончался вследствие продолжительной болезни». Грегориус почувствовал, как в нем подымается ярость.
— Это еще ничего, — подала голос Агуштинья, — по сравнению с фальсификациями, которые мне приходилось видеть в других источниках. По сравнению с ложью умолчания.
По пути из подвала Грегориус спросил девушку, где находится та улица, которая была указана в сообщении о смерти, данном семьей. Он видел, как ей хочется пойти с ним, и был несказанно рад, когда ее загрузили работой — видимо, в редакции она все-таки была при деле.
— То, что вы принимаете историю этой семьи так… так близко к сердцу, — вдруг сказала она, когда они уже пожали руки на прощание, — это… это…
— Необычно, хотели вы сказать? Да, согласен. Необычно, очень необычно. Даже для меня самого.
16
Это был, конечно, не дворец, но особняк богатого семейства, которое могло в нем размещаться как угодно: комнатой больше, комнатой меньше — роли не играло; одних ванных комнат должно быть две-три. Значит, здесь жил согнутый болезнью судья, по этим апартаментам ходил он, опираясь на свою палку с серебряным набалдашником, претерпевая не отпускающую боль; со стойким убеждением, что человек не должен принимать себя слишком всерьез. Может быть, его кабинет располагался в той угловой башне, где арочные окна разделены полуколоннами? Балконов на живописном фасаде было столько, что, казалось, их невозможно пересчитать, и каждый украшала искусно выполненная кованая решетка. На каждого из пятерых членов семьи, подумал Грегориус, приходилось не меньше двух балконов, и ему вспомнились тесные помещения со стенами, пропускавшими любой звук, в квартире, которую могли себе позволить музейный смотритель и уборщица и в которой их близорукий сын, сидя за простым деревянным столом над запутанными глагольными формами греческого языка, старался не обращать внимания на какофонию звуков, несшихся из репродуктора соседей. Крошечный балкончик, слишком узкий даже для зонтика от солнца, летом раскалялся, как горячая сковорода, да он все равно не стал бы на него выходить из-за кухонного чада, тянувшегося из окон. На фоне его воспоминаний, дом судьи казался просторным тенистым раем, исполненным молчаливого покоя. Повсюду во дворе раскидистые хвойные деревья с узловатыми стволами и густыми кронами, формой напоминавшими небольшие пагоды, дающие благостную тень.
Кедры. Грегориус вздрогнул. Кедры! Cedros vermelhos. Неужели и вправду кедры? Те самые, которые в глазах Адрианы были окрашены в кроваво-красные тона? И эта картина имела для нее такое значение, что встала перед внутренним взором, когда она выбирала название вымышленного издательства. Грегориус остановил прохожего и спросил, не кедры ли это. В ответ он получил лишь пожатие плечами и высоко поднятые брови как знак удивления странному вопросу иностранца. Да, подтвердила наконец молоденькая девушка, кедры, могучие и особенно красивые. Тогда Грегориус перенесся мыслями в дом тех времен и попробовал взглянуть оттуда на темно-зеленые купы деревьев. Что там произошло? Что могло окрасить зелень в красный цвет? Кровь?
В окне угловой башни показалась женщина в светлом с небрежно заколотыми волосами. Легко, почти паря, она передвигалась по комнате, в хлопотах без суеты; потом откуда-то вынула горящую сигарету, дым поплыл к высокой крыше. Женщина уклонилась от солнечного луча, упавшего на окно сквозь крону кедра, — очевидно, он ослепил ее — и вдруг исчезла. «Девочка, которая порхала, не касаясь земли, — так Жуан Эса говорил о Мелоди, которую на самом деле звали Ритой. — Его младшая сестра». Какой же должна быть разница в возрасте, чтобы она и теперь могла двигаться так плавно и грациозно, как эта женщина в окне?
Грегориус пошел дальше по улице и на перекрестке зашел в кафе со стойками. Кроме кофе он купил еще пачку сигарет той же марки, что курил Жуан Эса. Раскуривая сигарету, он видел перед глазами учеников из Кирхенфельда, которые за два квартала от школы стояли у булочной, дымя и попивая кофе из бумажных стаканчиков. А когда Кэги ввел запрет на курение в учительской? Он попробовал затянуться, и у него перехватило дыхание от приступа кашля. Грегориус положил очки на стойку, прокашлялся и вытер слезы. Буфетчица, матрона, чадящая без перерыва, ухмыльнулась:
— É melhor não começar. «Лучше не начинать», — прокомментировала она, и Грегориус ощутил гордость, что понял, пусть и с небольшим запозданием.
Он не знал, куда деть сигарету, и в конце концов затушил ее в стаканчике с водой, поданном к кофе. Буфетчица убрала стаканчик, покачивая головой: новичок в этом деле, ну что тут поделаешь.
Медленно он двинулся к особняку под кедрами, заранее готовясь в который раз оказаться в полной неопределенности, когда позвонит у входа. Не успел он подойти, как двери особняка распахнулись и вышла женщина с овчаркой на поводке, которая так и рвалась гулять. Теперь на женщине были синие джинсы и кроссовки, лишь светлый блузон остался тот же. Несколько шагов до ворот она пролетела за натянутым поводком на носочках. «Девочка, которая порхала, не касаясь земли». И сейчас, с сединой в пепельно-русых волосах, она казалась девчонкой.