А я слегка ошалел. После медленно подкинул рюкзак на колено, потом перехватился, всовывая руки в лямки спиногрыза, и, тяжело ступая, отправился на выход.
Там меня ждал магазин и автобус до «Журавлей».
Нет.
Это не остановка. Остановка называется «Двенадцатый километр». Просто там стоит памятник. Красные звезды, превращающиеся в журавлей. Его поставили ребята из Казахстана. Мы так и называем сейчас эту остановку – «Журавли».
А в магазине…
Два блока сигарет, три литра водки. Да, три литра водки. И не надо тут фарисействовать. А еще я купил десять пар носков. Сухие ноги – в нашем деле самое главное.
Упихиваю все это дело в рюкзак, еще больше потяжелевший. Иду до остановки. Спрашиваю у водилы:
– До Мги?
– До Мги, дорогой, до Мги! – интересно, почему в Питере водители автобусов и маршруток – кавказцы?
– Через сколько поедешь?
– Через пятнадцать минут, брат!
Невольно вспоминается классика – «Не брат ты мне…»
Ухмыляюсь, но опять сдерживаю улыбку. Сегодня я пойду в лес – искать деда вот этого улыбчивого златозубого кавказца. И своего тоже.
Пятнадцать минут. Времени хватит на то, чтобы отлить в платном сортире, покурить и сказать:
– До встречи, Питер! Я еще вернусь! Я обязательно вернусь!
И через пятнадцать минут я еду в автобусе на заднем сиденье. Почти никого нет – разгар выходного дня. Все кому надо – уже уехали по дачам. Передо мной виден горизонт. Мы наплываем на мост через Неву. Здесь когда-то – давным-давно, только вчера – прорывали Блокаду. Мы едем по мосту. Слева стоял полковой оркестр. Весь состав погиб, накрытый крупнокалиберным снарядом. Справа лупили по рабочим поселкам «Катюши». Это с ленинградского берега. А на волховском берегу сейчас музей. По кольцу мы объезжаем танки – КВ, Т-34, Т-37, БТ… Их поднимают со дна Невы. Вместе с танкистами.
Крутимся по городу Кировску. Выезжаем на трассу. Где-то там, если по другой трассе ехать, Невский Пятачок. Земля, на которой до сих пор ничего не растет. Слишком много в ней металла и… И людей.
Но мне дальше. Ребят, простите, моя война нынче в Гайтолово. Это совсем рядом, десять минут на автобусе и еще час пешком.
И три года войны.
Странное ощущение. Какие-то километры, метры, сантиметры… Мелькают за окном как недолеты пуль. А ведь три года поливали их кровью…
Мусорный полигон проезжаем. Следующая остановка – моя.
Выхожу.
Автобус приветливо хлопнул дверью и помчался во Мгу по своим кавказским делам.
А я приехал.
Я приехал на войну.
Сейчас пройти пять километров пешком. Справа – поле. На нем запаханы тысячи моих дедов. Их запахали после войны. Справа – леса и болота, в которых деды воевали… Почему воевали? Они все еще воюют.
А мне, вдоль ЛЭП, до Чертового Моста через речку Черная. И только пыль, пыль, пыль из-под шагающих… Нет. Не сапог. Берцев.
А потом налево еще метров двести. Мимо каски на дереве. Мимо воронок. Мимо исковерканных железяк.
Я приехал на войну.
Я вернулся на войну.
Я живу на войне.
Линия судьбы
(Август – сентябрь 1942 года)
Лейтенант Кондрашов лежал на охапке сена, постукивал босой ногой по доскам в такт стучащим колесам вагона и сочинял стихи. Сочинял уже давно. Со вчерашнего вечера. И сочинил уже две строчки – «эшелоны, эшелоны, кто-то плачет, кто-то стонет…». Дальше никак не шло.
Потому как он не видел, кто там стонал за досками того санитарного поезда. Они тогда стояли на станции со смешным названием Пикалево, и лейтенант решил прогуляться – косточки поразмять. Но сделал это зря. Вагон, в котором на фронт отправлялся лейтенант со своим взводом, находился в самом центре эшелона. А тот стоял далеко не на первом пути. Между станцией и их составом стояло несколько поездов. Кондрашов застеснялся на виду у красноармейцев лезть под вагоны. Он вообще был стеснительным мальчиком. Впрочем, в этом он не признавался никому, даже самому себе.
Именно по этой причине он зашагал вдоль поезда. Когда он прошел три-четыре вагона, его вдруг остановил окрик откуда-то сверху:
– Эй, лейтенант!
Кондрашов вздрогнул, остановился и посмотрел наверх. Из открытого окна пассажирского вагона высовывалась голова. Абсолютно лысая и какая-то очень белая. Голова спросила:
– Лейтенант, махорочкой не богат?
А потом из окна донесся чей-то стон.
Лейтенант развел руками:
– Не курю, извините.
Голова беззлобно ругнулась:
– Что ж ты, лейтенант, раненому бойцу Красной армии махорки жалеешь?
– Но… Но я правда не курю! Честное комсомольское! – Кондрашов поправил фуражку, сползшую на затылок.
– Да верю, верю… – как-то без энтузиазма ответила голова. И спряталась в вагоне.
Лейтенант потоптался. Ему почему-то стало стыдно:
– Товарищ! – позвал Кондрашов. – Эй, товарищ!
– А? – снова высунулась голова.
– Я сейчас на станцию иду. Я принесу вам табака.
– Принеси, – голова засмеялась. – А то уже неделю не курим, сил больше нет.
Кондрашов суетливо сказал:
– Ага! – Потом сделал было шаг, но вдруг остановился и спросил голову:
– Как там, на фронте? Давят наши немцев?
– Давят, – вздохнула голова. – Так давят, что я себе ногу отдавил по самое колено.
– Ага… – невпопад ответил лейтенант и побежал вдоль поезда. Он бежал и смотрел в окна. Некоторые были завешены, а в некоторых мелькали лица. Разные лица – усатые и безусые, веселые и грустные, забинтованные целиком или только наполовину.
Потом он споткнулся об какую-то железнодорожную железяку, и ему показалось, что эти лица засмеялись над ним. Тогда он все-таки поднырнул под вагон, потом еще под один, потом еще.
Потом он выскочил на станционный перрон и долго искал махорку у спекулянтов. Наконец, даже не поторговавшись, купил целый стакан и побежал обратно.
Но санитарный поезд уже набирал ход, ехидно подмигивая красным фонариком на последнем вагоне.
Кондрашов наругал сам себя самыми последними словами. Не вслух, конечно. Вслух он ругаться еще не научился. Просто тоскливо посмотрел на пасмурное, почти осеннее небо и зашагал к вагону, стараясь выглядеть настоящим командиром. Подтянутым, строгим и с доброй мудростью во взгляде. И это у него получалось. По крайней мере, никто не смеялся, как на курсах, в первые дни. Тогда он запутался в шинели и упал прямо на плацу, во время строевой подготовки. Да, шинель слишком длинна была. Но понимать же надо – все лучшее фронту. И не надо обижаться на старшину, выдавшего огромную шинель малорослому курсанту Кондрашову. На себя надо обижаться – не справился с первой же трудностью и подвел взвод. Поэтому понял наказание от комвзвода как правильное и с усердием чистил от снега плац целых три дня.
И вот сейчас лейтенант Кондрашов вполне себе идет. Как настоящий красный командир. И снующие мимо бойцы не смеются над ним.
А из головы не выходил тот стон из окна вагона. Жуткий какой-то стон. Утробный какой-то.
И Кондрашов пообещал сам себе, что напишет стихотворение про этот вагон, про этот поезд. А махорку отдаст первому же раненому, которого встретит на своем пути.
Вот он и ехал вместе со своим взводом бить немцев, ехал и сочинял стихи:
Эшелоны, эшелоны…
Кто-то плачет, кто-то стонет.
Кто-то спит, а кто-то – курит,
Кто-то жив, а кто-то умер…
Кондрашов поморщился и зачеркнул последние две строчки.
– Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант! – перебил его мысли голос сержанта Пономарева, назначенного помкомвзвода.
– А? Что? – встрепенулся Кондрашов.
– Товарищ лейтенант! Вот рассудите нас! Мы тут спорим…
Пономарев – хитрый и рыжий челябинец – опять спорил с кем-то. Он был одержим спорами. Не важно на что и не важно о чем – лишь бы поспорить. Если выигрывал он, то щедро делил на взвод буханку или банку тушенки, проигрывал – не менее щедро подставлял лоб под щелбаны. И в обоих случаях – смеялся.