Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пенни замотала головой.

— Я все разрушил, — вздохнул он, но она снова замотала головой и поцеловала его.

Долгое время они лежали, не двигаясь.

— Как рука? — спросила Пенни.

— Они пересадили кожу с ноги. Смотрится странно, но теперь все в порядке. Было больно, но терпеть можно.

— Я очень испугалась. — Она вздрогнула при одном воспоминании.

— Со стороны, наверное, было страшнее, чем изнутри.

— Не думаю. — Пенни показала на его руку.

— Ты мне очень нравишься, — сказал он. — Не могу выразить, как нравишься.

— Ты мне тоже очень нравишься.

— Мы ведь останемся друзьями? Несмотря ни на что? — спросил он.

Пенни любила его, сама не зная за что, и ей казалось, что это правильно. Он потерся головой о ее голову и сказал:

— Смотри.

Нырнув под одеяло, он потер пяткой простыню, вверх-вниз. Спустя несколько секунд между простыней и одеялом, словно светляки, засверкали искры статического электричества. Пенни тоже потерла пяткой о простыню, и новые искры взвились вверх. Не сговариваясь, они захихикали. Пенни знала, что скоро ей уходить, но сейчас она ощущала его тепло, любовалась тем, как вспыхивают и умирают искры. Наконец не осталось ни одной, снова стало темно, тихо и хорошо.

10. МУЗЕЙ ОБЫДЕННЫХ РЕДКОСТЕЙ

Человек состоит из хлама, и всю жизнь захламляет пространство вокруг себя. Он живет посреди хлама. Любит хлам. Поклоняется ему. Коллекционирует его и защищает.

Уильям Сароян, 1952

И так каждый день: я ищу жучков в шляпах из газетных страниц, сметаю пыль с емкостей, забитых молочными зубами, переставляю с места на место рамки с этикетками от консервированных абрикосов.

Мать звонит по четвергам, чтобы напомнить мне, что у меня есть тело.

— Когда-нибудь утром, Дженни, ты проснешься — одинокая и бездетная — и обнаружишь, что кроме этого… хлама у тебя ничего нет!

Думаю, она права, что не мешает мне гордо заявить в ответ: я предпочитаю возиться с чужим хламом, чем создавать собственный. И тогда она вешает трубку.

Мне тридцать один, я живу одна. У меня степень по музейному делу университета Дартмута. Я работаю смотрителем и единственным сотрудником Музея обыденных редкостей имени Карла Йенсена. Мы (в смысле, я) называем его МОР. А еще мы продаем футболки, правда, никто их не покупает.

МОР — единственный в мире музей, созданный для хранения будничных сокровищ. Вещей, которые нельзя назвать просто хламом, потому что кто-то, где-то, когда-то решил их коллекционировать.

Карл Йенсен умер в 1927-м и, как многие бездетные богачи, завещал свой дом на общественные нужды. Мистер Йенсен не был счастливым обладателем коллекции картин, инкрустированной мебели или китайских табакерок. После смерти он оставил семьдесят три этикетки от банок с консервированными абрикосами, заключенные в аккуратные рамки — пристрастие, о котором не догадывались даже самые близкие друзья покойного. В завещании Карл Йенсен специально оговаривал, что в музее должно храниться не только его уникальное собрание, но и коллекции людей, близких ему по духу. И теперь я живу в доме, где по коридорам гуляет гулкое эхо, и пытаюсь оживить предметы, собранные со страстью и нежностью, которых мне никогда не доводилось испытывать ни к животному, ни к овощу, ни к камню.

В те времена я только что окончила университет, работала на полставки в заштатном историческом музее при университете штата и жила с парнем, который писал роман о наблюдениях за птицами. Как-то, пролистывая очередной номер «Куратора», я наткнулась на предложение работы — требовался музейный работник, не любящий шагать проторенными тропами. К тому времени я успела понять, что проторенные тропы, покрытые татуировкой чужих шагов, — не для меня. Что за радость отправляться в путешествие, зная, что в конце пути тебя ждет толпа, недоумевающая, где ты так долго шлялся? Три собеседования с престарелыми членами правления (сплошь собиратели всякой всячины, живущие надеждой, что их коллекции переживут века) — и я получила работу. Собрала свои скудные пожитки, бросила университет, парня, с которым жила, его пишущую машинку и его Брема и поселилась на третьем этаже особняка. Только я и экспонаты. Я смотрела, как прыгает мяч вниз по ступеням громадной лестницы, играла сама с собой в прятки (часами высиживая за занавесками) и пила много бурбона. Спустя неделю такой жизни я поняла, что схожу с ума, отложила до лучших времен мяч и бурбон и взялась за тряпку.

Записи в книге отзывов и предложений за апрель:

Странно…

Действительно странное место.

Весьма любопытно. Буду рекомендовать друзьям посетить ваш музей.

Мило, но очень странно.

Весьма разочарован. Моя падчерица заплакала, увидев выставку цыплячьих костей.

Какое мне дело до всех этих вещей? Вы можете объяснить?

Как странно!

Лучше бы они сделали закусочную.

Странно.

Занялись бы лучше делом!

Сама я ничего не храню. Единственная не музейная вещь в особняке, принадлежащая лично мне, — радиоприемник, который в свои лучшие дни ловил восточноевропейские радиостанции. Всю жизнь, пытаясь представить себя владелицей чего-то, я внутренне содрогалась. Что я буду со всем этим делать? Куда положу? Уж лучше ничем не владеть. Так спокойнее. Я — библиотекарь, арендатор без права продажи, доброволец Армии спасения, уборщик высшей категории.

Зачем тогда я торчу посреди этого хлама? Ответ прост. Это искусство, и оно мне не принадлежит. Я просто приглядываю за всеми этими предметами, пока не вернется настоящий владелец. А главное, никто не мешает мне изредка касаться их, не опасаясь к ним привязаться.

Сегодня среда, а значит, придет доктор. Он точен, как часы, и я могу рассчитывать на него, даже если посетителей не будет всю неделю. Доктор всегда появляется во время ленча, в белом халате, со стетоскопом на шее.

Я поднимаю глаза от своих гроссбухов, и он машет мне карточкой пожизненного члена. Я улыбаюсь, и доктор вежливо кивает в ответ, направляясь к последним музейным приобретениям. Он сосредоточенно расхаживает между экспонатами, но я-то знаю, что он притворяется. Доктор здесь только из-за вилок.

На втором этаже музея — постоянная экспозиция, включающая небольшую, чуть меньше четырехсот штук, вилочную коллекцию. Вилки лежат под стеклом, пришпиленные к витрине, словно бабочки. Хотя некоторые и вправду старинные, подлинный антиквариат, в большинстве своем это разрозненные столовые приборы. Вилки настолько банальны, что невольно задаешься вопросом, чего ради кому-то понадобилось их собирать. Впрочем, мало ли на свете вещей, важных для других, которым мы не находим объяснения? Как бы то ни было, человек, который их собирал, давно умер, а вилки и сейчас лежат в витрине, над которой склоняется доктор.

Доктор немолод, но он мне нравится. Седая шевелюра, выразительное открытое лицо, уверенная походка, прямая спина. Его улыбка пробуждает во мне что-то давно забытое. Или я не старая дева? Еще нет, но скоро буду. Во всяком случае, уверенно к этому иду. Впрочем, доктор думает о своем и не замечает моих робких авансов. По четвергам с двенадцати до часу дня он уделяет свое бесценное время другому предмету. Идиотским вилкам.

Когда посетители просят меня описать экспонаты, я говорю, что это постпостмодерн. Или премодерн.

— Ах вот как! — радуются посетители знакомым словам. — Вроде этого… как его… концептуального искусства?

Вот именно. Какая проницательность. Именно концептуального, а вы как думали.

Они просто не понимают.

На открытие новой экспозиции я выставляю ящик вина, печенье, сыр и тарелку с морковками и стеблями сельдерея. Это обычный набор МОРа. Более скромное угощение привлечет внимание к нашей убогой приемной. Более щедрое заставит людей задуматься, к чему этот размах. Хотя, возможно, я преувеличиваю.

30
{"b":"141342","o":1}