— Твои бабушки? Берил и Дорис?
— Они самые. И еще двоюродный брат.
— Тогда до завтра. Привет старушкам.
— Спасибо, передам. Где встречаемся?
— Заходи за мной на факультет. Только не раньше семи. Я тут уезжала на конференцию, так что работы скопилась уйма.
На самом деле он не там. Он это понимает, а что толку? Он это понимает, но не может ничего поделать.
Он не там: во-первых, этого не может быть никогда. Во-вторых, никого там не было, это всем известно, это факт. В-третьих, это случилось, когда ему было всего два года, а во сне он на несколько лет старше. Ему лет пять, не меньше, и он понимает кое-что из происходящего, может говорить и умолять ее (пусть даже она не слушает, пусть даже она не может слышать, пусть даже она его не видит). Во сне он ходит стремительной походкой, чтобы поспевать за ней, когда она идет через весь дом, доходит до прихожей, надевает длинное темное пальто с вместительными прорезными карманами, которое прежде носил ее отец, а иногда, как, например, в этот раз, он даже может выйти следом за ней из мрака дома на дневной свет и не отстает, когда она ступает на темную, сырую тропинку под сенью ольхи и рябины и продолжает путь под солнцем, направляясь к сторожке у ворот и по шоссе — к морю.
Сон был прерван, когда открылась дверь и кто-то переступил через порог, на мгновение впустив в спальню свет.
— Олбан? — прозвучало в темноте.
Сначала он не был уверен, что сон кончился, и на какую-то долю секунды решил, что это, возможно, мама, наконец-то внявшая его мольбам. Пришлось сделать над собой усилие, чтобы проснуться. Похоже, спал он совсем недолго.
— Это ты, Берил? — спросил он.
— Включи-ка свет, — приказала бабушка Берил. — Боюсь ободрать ноги. В моем возрасте ссадины не заживают.
Он ощупью поискал прикроватную лампу и щелкнул выключателем. Бабушка Берил пришла в длинной белой ночной сорочке, поверх которой набросила теплый халат из шотландки. Ее волосы — ее настоящие волосы — были седыми, клочковатыми и редкими.
— Что-то случилось? — спросил он.
— Нет, — ответила она. — Вообще-то да, но ничего сверхъестественного.
— Борис в террариуме?
— Кажется, да. — Она подошла и завернула край простыни в ногах кровати. — Подвинься, племянничек, и передай мне подушку. — Берил откинула одеяло со своей стороны, взяла протянутую ей подушку и забралась на кровать, положив подушку за спину, чтобы сидеть прямо, лицом к Олбану. Она вперила в него обезоруживающе ясный взгляд. Он немного подтянул одеяло, чтобы прикрыть соски, поражаясь собственной стыдливости. Его двоюродная бабушка глубоко вздохнула.
— Итак, Олбан.
— Слушаю, Берил.
— Ты получил мое письмо?
— Получил. Правда, только сегодня. Филдинг привез его из Уэльса.
— Прочел?
— Прочел. — Он потянулся за стаканом воды. — Пить хочешь?
— Да, будь добр. Спасибо.
— На здоровье.
— Так вот, — сказала она, сцепив руки. — К сожалению, с тех пор как я написала это письмо, медицинские показатели стали вовсе никудышными.
— О Берил, сочувствую, — сказал он.
В письме говорилось, что она занемогла и проходит обследование. А поскольку Берил, как известно, никогда не жаловалась — и вообще не обращала внимания — на здоровье, он догадывался, что дело нешуточное, если уж она затронула эту тему.
— А сам думаешь: дотянула до девяноста, скажи спасибо, и так далее и тому подобное. — Берил не нуждалась в соболезнованиях. — Короче говоря, весьма вероятно, что в течение года или около того я отдам концы. Ха! Будто в этом возрасте можно ожидать чего-то другого. А все-таки противно, что у меня нашли эту гадость, которая оканчивается на «-ома» и, по всей видимости, не оставляет ни малейшей надежды. Однако полгода-год у меня в запасе есть. Единственный плюс — у больных моего возраста рак развивается очень медленно: раковые клетки так же слабы и немощны, как и весь организм, а потому делятся еле-еле.
— Ох, Берил…
— Прекрати охать, сделай одолжение, — вспылила она, гневно моргая. — Я признательна людям за сочувствие, но в разумных пределах. Все мы не вечны. Мне-то еще повезло — как-никак, получила предупреждение.
— Я могу что-нибудь сделать?.. — начал он.
— Конечно, — с легкостью ответила она.
— Что именно?
— Закрой рот и слушай.
— Хорошо.
— Так вот: учитывая, что моя болезнь прогрессирует, а самочувствие ухудшается, мне, видимо, придется по своему разумению распорядиться собственной жизнью, потому что я не намерена терпеть муки, если нет надежды на выздоровление. Как ты понимаешь, я обязана тебя подготовить, но знай: с моей стороны это будет лишь практический способ избежать неприятностей, вот и все. Ясное дело, люди обычно порицают такие решения: дескать, это слабость, нужно бороться до последнего, возможны самые невероятные повороты и так далее; но для меня вопрос решен, и я хочу, чтобы ты — именно ты — был к этому готов. А еще мне подумалось, что беды, от которых можно спастись самоубийством, в противном случае растянулись бы на всю оставшуюся жизнь. Если человек понимает, что ему уже не светит ничего, кроме страданий, которые уйдут лишь со смертью, то это осознание само по себе невыносимо, и чем ты моложе, тем хуже. Вот что лезет в голову, когда вокруг тебя сжимается кольцо. Может, это все и не так, но я должна была тебе открыться. — Она помолчала. — Понимаешь?
Она видела, что Олбан порывается что-то сказать. Он набрал побольше воздуха, но в конце концов только кивнул и выговорил:
— Понимаю. Спасибо.
— А теперь второе, о чем упомянуто в письме. Мы с тобой об этом беседовали пару лет назад.
После паузы Олбан, не найдя ничего лучшего, пробормотал:
— Ну да.
— Не знаю, насколько ты осведомлен о подробностях своего появления на свет.
Олбан отвел глаза, словно хотел обшарить взглядом темные углы.
Он пожал плечами.
— Родился в поместье Гарбадейл третьего сентября тысяча девятьсот шестьдесят девятого года. Мои родители поженились там же, за два дня до этого события. Прежде они жили в Лондоне. Учились в Высшей школе экономики, где и познакомились. Потом осели в Гарбадейле, и отец стал, ну, правда, неофициально, кем-то вроде стажера-управляющего. Думаю, именно в тот период он увлекся живописью. Уинифред и Берт тоже большую часть времени проживали в Гарбадейле. Мама — Ирэн — занималась моим воспитанием, хотя временами ее подводило здоровье. Возможно, сказывалась послеродовая депрессия. Наша семья жила в поместье, пока… Пока мне не исполнилось два года. До маминой смерти. — Он снова повел плечами.
Берил впала в задумчивость, и без того маленькие глазки, окруженные морщинами, превратились в щелки.
— Хм. Так-то оно так. Но я хотела тебе рассказать, что произошло в конце августа того года — когда ты еще не родился.
Он кивнул и сложил руки на груди.
— Тебе известно, что в Лондоне твою мать сбил автобус, за считанные недели до твоего рождения?
— Да. Это стало одной из причин ее переезда… их с отцом переезда в Гарбадейл — ей нужно было поправить здоровье.
— Допустим… Однако довольно странно после такой тяжелой аварии отправляться за пятьсот миль от дома, пусть даже в спальном вагоне и в большом удобном автомобиле. У нее были множественные ушибы и сотрясение мозга.
— Знаю.
— Если бы ее сбила машина, у нее бы и ноги были переломаны.
— Вполне возможно, — сказал он. — Но травмы, по всей видимости, были не такими уж серьезными: через пару дней ее выписали из больницы.
— Что правда, то правда. — Берил задумалась.
Положа руку на сердце, этот разговор был ему неприятен. Он вообще не любил предаваться таким мыслям. На протяжении всей сознательной жизни он избегал возвращаться в тот большой мрачный дом и заросший сырой сад, окруженный пустошью, где не было ничего, кроме осклизлых валунов и растрепанного грозами вереска. В детстве его несколько раз привозили в Гарбадейл на выходные, в гости к бабушке Уинифред и дедушке Берту, а однажды, вскоре после рождения его сестры Кори, они провели в поместье целую неделю, но ему там никогда не нравилось, и, оглядываясь в прошлое, он понимал, что отец тоже терпеть не мог эти поездки. Ничего удивительного. Олбан один-единственный раз вернулся туда по собственной воле: ему потребовалось кое от чего избавиться. С тех пор он был там редким гостем и, если покрепче стиснуть зубы, уже не испытывал робости ни перед здешними местами, ни перед прошлым.