Рафаэль купил себе квартиру на набережной Монтебелло. Этот
дом выходит еще на одну маленькую улочку рядом с набережной. Это
дом ХVII века. Когда вы входите внутрь, там все совершенно
переоборудовано. Вместо маленьких скрипучих лестниц, прелестных,
таинственных, которые могли бы помнить Д’Артаньяна и Арамиса,
сейчас сделаны бесшумные лифты, и древность сохранена только в
одном: по потолку пропущены балки, причем видно, что дерево это не
поддельное, а действительно очень старое, изъеденное временем.
-Чудовищность эмиграции. Идти и мучительно хрустеть в кармане франками — хватит или не хватит расплатиться, чтобы пригласить земляка, вырвавшегося из-под тирании...
Прекрасная тема: человек мучительно подсчитывает, лазая незаметно по карману, говорит о свободе, о литературе, об искусстве, а у самого одна мучительная
мысль в голове: у них командировочных мало, а у меня еще меньше,
и все разложено на месяц вперед. Горькое может быть сочинение.
Жестокое.
Интересное объяснение молодого парнишки — англичанина
Филиппа, который живет здесь на восемьсот франков. Четыреста
франков у него в месяц на еду и четыреста франков на комнату в
гостинице без всех удобств. Выясняю, почему он влюблен в Париж.
Он говорит: «первые полгода я Париж ненавидел, потому что он мне
казался таким же буржуазным, как Лондон. А теперь я в Париж
влюблен и не могу себе представить, как жить без него». Объяснение.
В Лондоне ты ходишь в какой-то определенный ресторанчик, кафе,
бар, и там у тебя есть свой круг знакомых. И ты не можешь вырваться
из этого круга знакомых, если ты вырвешься, в любом другом месте
ты будешь чужаком и на тебя будут смотреть с доброжелательным
или с недоброжелательным, с приветливым или не приветливым, но
каждый раз с удивлением.
Какая здесь может быть литература, какой
может быть столик со страницей бумаги и с отточенным карандашом,
когда на тебя глазеют, если тебе задают вопросы, если тебя
спрашивают, джентльмен ли ты, откуда ты и кто твоя мать и, как
шутят здесь англичане: «Если она проститутка, то мы это переживем,
а вот протестантка — этого мы не простим».
То же с американцами. Американцы, особенно двадцатых годов,
лишенные той великой культуры Америки, которой она стала в тридцатых и сороковых годах, эти американцы находили в Париже какой-то отрыв, что ли, от механического, индустриального общества,
которое подчиняет себе человека, нивелирует его и конформирует.
Здесь, в Париже, каждый живет собой, каждый живет своей жизнью.
Промышленные предприятия вынесены за Большое кольцо, а центр
отдан искусству, политике, финансам, бизнесу. Поэтому центр не
являет собой такого довлеющего индустриального пресса, каким
является Нью-Йорк и Лондон. Еще очень важно.
Я подумал, что,
видимо, Париж стал подстраиваться под огромную ораву иностранцев, осевших здесь после Первой мировой войны, — огромное количество русских, американцев из экспедиционного корпуса, итальянцев
и испанцев.
Когда я говорю — американцы, которые стали потом культурой
Америки, — я имею в виду Хемингуэя, Скотта Фицджеральда, которые именно состоялись в Париже и потом перенесли свою культуру
в Америку и отдали себя Америке, и, в общем, по их телам американцы шагнули в равенство с европейской культурой, по их книгам. А
книга писателя, это как его тело, это его свет.
Сегодня был вместе с нашим советником на концерте во Дворце спорта. Прекрасно принимали наших актеров — Красноярский
ансамбль, грузин, все пятнадцать республик. Было это замечательно.
Овациями встречали людей. Потом был с послом в международной
технологической академии. Было там послов человек двадцать, были
те люди, с которыми я подружился на приеме у Петра Андреевича.
Болгарский посол обещал подарить мне свою книгу. Сейчас он
сделал книгу о Кирилле. О его европейском влиянии, учитывая то, что
Кирилл жил в Ватикане. В книге-очень интересный эпизод.
В Ватикане считалось, что с Богом можно разговаривать только на
латыни. Он пропел молитву по-славянски, и многие кардиналы
заплакали. И тогда он обратился к ним и спросил: «Ну что, Бог услышит мой язык? Поймет его?» И ему ответили овацией.
Умное общество, хитрое, устоявшееся подбросило коммерческую
мысль, что только бунтующая литература ныне представляет
какой-то мало-мальский интерес. Любая другая была в ХIХ веке у
Бальзака, Бодлера, Достоевского, Гюго значительно более интересной.
То есть многоликая, многотысячная орава не состоявшихся в
творческом плане интеллектуалов, подвизающихся в критике, в
газетах, на телевидении, в книгоиздательствах, не понимая того, что
они выполняют социальный заказ, ищут литературу протеста,
литературу, перекликающуюся с Филиппом Дебре, и с Дучке, и с
идеями ультралевых, в которой есть новенькое, которая может
заинтересовать читателя. Всякая новая, серьезная попытка серьезного
исторического анализа, если это не связано со скандалом, — это
никого не интересует.
То есть скандал поставлен во главу угла оценки того или иного
произведения искусства.
К сожалению, здесь никто не знает Василия Быкова, скандалы с
ним были нашими внутренними, не очень слышными. Никто не знает
Александра Бела, Олжаса Сулейменова, а каждый из этих людей
пришел со своим словом в литературу. Там их узнают через пять,
десять, двадцать лет. Скорее всего через тридцать лет, потому что
вещи Быкова о войне — это лучшее в мировой литературе, о нашей
войне, естественно.
…Мальчишка в парижском метро ночью: американец с девушкой,
которая собирала с прохожих по франку, ударяя в бубен, а он сидел,
подложив под себя ноги, и пел песни. Потом, когда я пригласил их
пойти выпить кофе, мы с ними долго говорили, и ребята сказали мне
очень интересную вещь: «У вас свои проблемы, у нас — свои. Только
нам обидно, что вы своих артистов возите и устраиваете им рекламу
на каждом углу, а я играю на гитаре, ей-богу, не хуже ваших, а вот
бью себе в бубен и голошу в метро. Плохо, наверное, когда слишком
опекают, но совсем плохо, когда не опекают вовсе».
Поездка в Марсель. Жил в нашем генеральном консульстве у
Саши Купринова, ездил в Монте-Карло, в Монако через Канны.
Представился в Бюро прессы, дал свою визитную карточку писателя,
попросил подобрать мне документы.
Все документы по Монте-Карло
мне были подобраны, с ними еще предстоит разбираться. Потом
съездил на легендарный остров Иф на маленьком катерочке, съел в
старом порту буябес — лучший рыбный суп Франции, побродил по
алжирскому кварталу, отталкивая локтями проституток, которые хва-
тают за руки, пришептывая: «я делаю любовь, месье, так, как ее не
делают в Париже», и отправился, позвонив предварительно в Мадрид, в поезде второго класса, через Портбу, в Испанию.