Сначала давай еще раз проанализируем
изначалие моего решения поступить именно так, как я поступил. Почему я
решил ударить? Вспомнил второй курс? То, как он оскорбил меня при всей
профессуре, а я не смог ему ответить, не ударил его, и с той поры был
отброшен со своей позиции раз и навсегда? Можно, конечно, начать отсчет
оттуда. Но ведь я могу сказать себе, что Писарев просто-напросто занесся,
он счастливчик в искусстве, его не били, он входил в театр, как нож входит в
масло; человек, который не страдал, не может быть по-настоящему великим
художником, только боль рождает новое качество в творчестве; оно добреет,
делается глубоким, открывает новые, дотоле неведомые пласты жизни.
Значит, получив этот удар, Писарев поднимется на новую ступень, и
общество будет благодарно тому, кто помог случившемуся. Почему я не
вправе выстроить такого рода партию? Грущин услышал в себе вопрос: «Ты
строишь партию защиты?» Нет, возразил он тому, кто позволил этому
вопросу, неприятному и чужому, возникнуть в нем самом, я не намерен
защищаться, ибо я не нападал. Я лишь корректировал происходящее. Жизнь
определяется вероятиями. Разве я не вправе допустить мысль, что кадровик
сам бы пошел к шефу?
Наверняка пошел бы, это его долг; мы
централизованы, и это целесообразно при наших размерах, иначе все
разъедется, по швам разойдется; информация необходима, ибо живет в век
информации; разве кто-то оклеветал кого-то? Написал донос? Я не виноват в
том, что милиция запросила на него характеристику. Так получилось, что
именно я узнал об этом первым. Случайность? Но ведь всякая случайность
есть выявление закономерности. Другой бы на моем месте легко мог сделать
так, чтобы вся идея Писарева оказалась битой, ни о каком театре могло бы
не быть и речи.
Действительно, и его директор Киреев с левыми концертами,
и институтские еще дела, когда он участвовал в драке, и было возбуждено
дело, и его спасло лишь то, что изменилось в его пользу время, а сейчас эта
афера с бриллиантами... «Какая афера? — снова услыхал он в себе вопрос и
понял, что ему неприятно то, что вне его воли в мозгу возникают чужие
вопросы. — У его жены украли колье жулики... Это колье ее деда, в чем же
афера?»
Он вдруг ощутил поднявшуюся в нем волну теплой радости, но он
заставил себя подавить ее, эту слепую, родную ему радость, и ответил
кому-то другому, что Пушкин только потому смог написать «Моцарта и
Сальери», что рядом с ним жил Кукольник, и купался в лучах славы, и
государь любил его... Да, каждый человек рожден из «я» и «анти-я» —
ничего не попишешь. Пушкин умел быть Моцартом, но ведь смог
примыслить Сальери.
И снова в нем родилась мысль, неподвластная ему, какая-то сторонняя и
холодная: «Ты мог бы гениально поставить Бомарше, никто еще не мог
точно прочесть образ Дона Базилио; во всех трактовках он стращал, играл
порок, а надо все делать наоборот: Дон Бази-лио — обескоженный
добродетель, искатель высшей правды, он разоблачает клевету, вскрывает ее
механизм ко всеобщему сведению, предупреждает человечество об
опасности...»
А что, верно, подумал Грущин. Но, к сожалению, в ближайшее
обозримое будущее мне нет смысла ставить Бомарше, во всяком случае,
пока жив Самсоньев...
Он скажет «да» шефу. Он обязательно скажет «да», потому что
последние десять лет его преследовали неудачи и на телевидении и в
театре. Его постановки хвалили, но на них никто не ходил. Он потерял темп,
а может, не понял стилистики нового времени. Оно очень сложно, наше
время. Как у каждого времени, у него есть свои законы, которые станут
понятны лишь потомкам. «Лицом к лицу лица не разглядеть».
Именно так. А
Лену он любит, а ей тридцать четыре; он старше ее на сорок лет. Как это
говорят, «ночная кукушка дневную перекукует»? Так, кажется. Он может
куковать только днем. А этого Лене мало, чтобы удержать ее, он обязан
вновь стать объектом общественного интереса. Памяти сострадают,
привязаны лишь к живому. Афиши с его именем по всему городу — это
живое, это привяжет к нему Лену, она человек деловой, у нее в мозгу
компьютер, просчитывает на пять ходов вперед...
Саня так бы себе не
ответил, впрочем... Он бы наверняка пошел к Ботвиннику и дотошно его
выспросил, на сколько ходов вперед думает большой мастер... А вот мне
кажется, что просчитывают именно на пять ходов вперед. И я навяжу это
мнение тем, кому хочу его навязать. Вот так-то... Самсоньев, конечно, выд-
винет какие-то условия, и я, в общем, чувствую, какими они будут, я
подготовлю к разговору шефа. Саня — после случившегося — не станет
звонить, узнавать, писать...
Если бы речь шла о Митьке или Кочаряне, он бы,
конечно, полез в драку. А за себя не станет... Да и потом он в углу...
«Неужели творчество вам не дорого, но лишь тщеславие? Побольше
скромности, товарищ Писарев... Станиславский не думал об афише, когда
создавал театр... Мейерхольд был счастлив тем, что мог ставить свои вещи и
после того, как перестал быть главным режиссером... Для любого художника
честь работать вместе с профессором Самсоньевым, разве нет? Он
выпестовал вас, за ним звание, опыт, имя, наконец... Или вы не хотите
работать с прославленным мастером сцены?»
Пусть поносит в себе обиду... Как я ее носил всю жизнь... Неотмщенную
обиду... Пусть поворочается всю ночь напролет в кровати, пусть покусает
костяшки пальцев, как я кусал... Ничего, если переживет, то поднимется еще
на одну ступень... И сделает такое, что потрясет людей...
«И тебе это будет приятно?» — он снова услыхал чужой голос.
Грущин отчего-то заставил себя усмехнуться; он потом так и не смог
понять, зачем он понудил себя к этому, но улыбнулся.
Хорошо, а как на все это посмотрит Назаров? Он с завтрашнего дня в
отпуске: радость, защита у дочки, поездка на юг и все такое прочее...
Хорошо, а ежели шеф все-таки не станет подписывать без согласования с
Назаровым? Писарев ведь был именно у Назарова, и тот дал добро театру...
Надо проработать вопрос о «мелочах»... Верно говорят, мелочей нет... Тезис
и антитезис.
«Зачем, Кирилл Владимирович, идти с этим частным вопросом к большому шефу? Стоит ли
вообще ворошить грязное белье? Обернется-то против нас, работа с кадрами
и все такое... А Писарев будет рад, что к нему пришел сам мастер, он
обожает Самсоньева... А еще лучше дать дополнительную единицу для
режиссера, это вообще гениально... Все соблюдено... Ради престижа нового
дела во главе становится народный артист, лауреат, профессор, а режиссер
Писарев...
Театр публицистики, яркая современность, стоит ли подставлять
большое новое дело? У Писарева множество завистников, слухи об этом
несчастном колье не удержишь; не вода за плотиной — слухи все равно
пойдут, а если во главе стоит Самсоньев, то и дело с концом... Уверяю вас,
Писарев будет по-настоящему рад такого рода решению шарады... Пройдет
время, улягутся разговоры, которые неминуемы, можно будет пересмотреть
афишу, да и Самсоньев не вечен...»