— Алексей Алексеич, — сказал он, когда мастер пригласил его на
кухню (гордился тем, что вся была отделана обожженной вагонкой; чисто
деревенская атмосфера; над электрической плитой была устроена
стилизованная под старину вытяжка; сковородки висели медные, подарили
ученики с Кавказа), — надо выручать Саню Писарева.
— А что, та сказа, случилось? По-моему, он на коне...
— Это по-вашему. Его, бедолагу, конь может с минуты на минуту
растоптать... Я бы хотел, чтоб пронесло, но сие не от меня в настоящий
момент зависит...
— Бутерброд хотите?
— Спасибо, я завтракал, с удовольствием выпью стакан чая.
— Крепко заварить?
— Нет, не надо, спасибо, я пью шиповник.
— Что случилось, рассказывайте...
— Вчера мне поручили готовить на него приказ: открываем театр, то
есть придаем коллективу титул театра, он ведь уже состоялся, и состоялся
здорово, талантливо...
— Вы не писали о нем? Я смотрел его выездные представления,
здорово... Но вы не писали, так и сказать?
— Еще не опубликовал, но уже написал. Не в этом сейчас суть. Саня
снова попал в какую-то грязь, что-то там связано с бриллиантами, его жена
занялась куплей или продажей... Но он об этом вроде бы не знает, поэтому я
и приехал к вам как к мастеру...
— Ну? — нетерпеливо спросил Самсоньев. — Куда надо звонить?
— Пока никому. Я надеюсь успеть провести приказ сегодня, но если
докатится до верха, Саню надо прикрыть...
— А что это за история с бриллиантами? Откуда это у него?
— Не у него, у жены...
— Ах, какая незадача... Уголовщина?
— Нет, нет, спаси бог! Разве он на это пойдет? Но вы же знаете, как у
нас все обрастает слухами! Словом, я боюсь, что мой шеф решит переиграть,
отступит, скажет, что сейчас не время открывать его театр, все-таки Саня
заявил свою труппу как коллектив политического действа... Вот штука-то
какая... А если отложат открытие, то это надолго...
Самсоньев намазал сухой хлебец творогом, алчно и хрустко откусил
большой кусок, проследил маленькими глазами, не упали ли крошки на стол
(был опрятен до болезненного), спросил, прожевав:
— А как ваши отношения с Писаревым?
— Никак.
— То есть?
— Вы же знаете его не хуже меня. Я им восхищаюсь, но ведь он наверху
теперь, что ему до меня, бюрократа?
— Я скажу ему, как вы по-рыцарски себя вели...
Грущин пожал плечами:
— Не ради этого приехал... Я думаю, что если мне удастся уговорить
шефа в случае, если до него уже докатилось...
— От кого докатилось?
— От кадров... Я вчера совершенно случайно узнал об этой бриллиантовой истории, когда был у кадровика, понимаете? Я сидел у него, а тут
стали звонить из угрозыска...
— Ну, дальше...
— Есть один только способ спасти и Саню и его театр... Вы должны
согласиться стать председателем художественного совета, худруком нового
коллектива...
— То есть?
— То есть ваш авторитет не позволит зарубить все дело на корню.
— А Писарев?
— Будет ставить свои спектакли! Не станете же вы отбирать у него эти
двести рублей...
— Погодите, погодите, но ведь на афише будет стоять мое имя, а не
его... А он придумал и затеял все это предприятие... Да нет, погодите, так
нельзя, Вася... Надо позвонить Писареву и спросить его, что он думает об
этом. Грущин знал, что мастер скажет именно так; он ждал этого вопроса,
точнее говоря, вел к нему, ибо ответ его был готов и слажен, выверен до
самой последней мелочи.
— Вы тогда заодно позвоните моему шефу Кириллу Владимиро
вичу и расскажите ему, как я занимаюсь разглашением служебных
тайн...
Самсоньев аж крякнул, дожевал свой хрустящий хлебец и сказал:
— Если вы думаете, что мое согласие спасет писаревский театр, то
придумайте, как отбить для него имя в афише...
— Сначала надо открыть театр... Повторяю, может быть, до Кирилла
Владимировича еще и не дошло, давай-то Господь...
— Хорошо, держите меня в курсе дела...
— Надо, чтобы вы побыли дома хотя бы до часу.
— Не могу. У меня репетиция со студийцами в двенадцать.
— Я должен быть у шефа в двенадцать. Но вы же знаете, его могут
задержать, вызвать... Пожертвуйте для дела репетицией, вы ж нас к себе
домой приглашали работать...
— Моложе был, потому и приглашал, — вздохнул Самсоньев.
— И последнее, мастер. — Грущин вел свою роль точно, выверив все до
малости, ибо знал, как Самсоньев чувствует фальшь. — Теперь уж обо мне...
Я закончил докторскую... Если вы не станете моим оппонентом —
удавлюсь...
По тому, как Самсоньев поднял на него глаза, Грущин сразу же понял,
что тот подумал. Он обязан был подумать, что Грущин пришел к нему с
просьбой о Писареве лишь для того, чтобы получить свой навар с этого
неожиданного визита. Пусть он думает про меня как про мелкого торговца, я
же знаю, он не очень меня жалует, потому что я никогда не открывался с
ним, как Санька, пусть он даже побрезгует мною или пожалеет меня, пусть,
только бы он ответил Кириллу Владимировичу «да», когда тот позвонит, а
уж то, что тот позвонит, сомнения нет, я знаю, как там сыграть легче, чем
здесь.
...Самсоньев подумал именно так, как понудил его к этому
Грущин....Месть — это наслаждение бездарей, и сколь же оно им сладостно!
...Выйдя от профессора, Грущин сел в свой старенький битый
«москвичок» и поехал в центр через Ленинские горы. Там, затормозив
напротив маленькой церквушки с синими куполами, он, включив
стоп-сигналы и моргалку, вышел из машины и внимательно оглядел колеса
(ему сделали предохранительные колпачки, потому что постоянно боялся,
как бы кто не ослабил винты; до ужаса явственно представлял себе
катастрофу, когда машина летит в кювет и взрывается; так же мучительно
близко ему виделся взрыв в самолете при наборе высоты, в момент отрыва
от земли, поэтому никогда не летал, даже на конференцию во Владивосток
ездил поездом, мотивируя это необходимостью посетить театральные
труппы Восточной Сибири, Бурятии и БАМа).
Колпачки были на месте.
Грущин перебежал дорогу, остановился на краю обрыва, долго смотрел
на прекрасную панораму утренней Москвы, потом достал из кармана старую
трубку — с ее именно помощью пять лет назад бросил курить, — сунул в
рот, представил себе, что набита она хорошим медовым «глэнном», пыхнул
«как будто бы» и сказал себе: давай-ка, Вася, перепроверим еще раз
расстановку фигур на доске.