В приемной было полно народу.
Алла Лукинична улыбчиво покачала головой:
— Говорили, что на десять минут... Все вы такие, режиссеры да
артисты...
Она пропустила к Назарову трех человек из горснаба, сказала
ожидающим, что все, так или иначе, смогут посетить Станислава
Федоровича до обеда, потом обернулась к Писареву:
— Ну, все хорошо?
— По-моему, замечательно, — ответил он. — Просто-таки лучше и быть
не может. Станислав Федорович велел мне от вас позвонить Кириллу
Владимировичу...
— Звоните, — ответила секретарь, — вот по крайнему телефону, это
наш местный, прямой, три-пятнадцать.
Кирилл Владимирович звонку Писарева обрадовался, спросил о
здоровье, планах, посетовал на сумасшедшую погоду и сказал, что через
пару дней с Писаревым свяжутся, когда проект решения о создании нового
зрелища обретет форму приказа.
...Готовить приказ по театру было поручено не кому-нибудь, а Василию
Викторовичу Грущину, который знал Писарева с институтских еще времен;
режиссер из него не вышел, он поначалу работал в кинофикации, потом
начал пописывать о театре; защитил диссертацию и, наконец, осел в
управлении в должности главного консультанта...
2
Труппа репетировала в бывшем складе: начальник отдела нежилых
помещений района Трофим Германович Лаптев оказался тем юным
«спецом» по кличке Трюфель, который жил в одной квартире с Писаревыми;
они занимали комнату возле ванной, а родители Трюфеля получили чулан
возле кухни.
Трюфель был на девять лет старше Писарева и учился в военной
«спецухе» возле Бородинского моста; носил клеши и гимнастерку с
узенькими погончиками. Ребята преклонялись перед ним; в сорок третьем он
ушел на фронт, семнадцатилетним; прощаясь, подарил пацанам кисет с
махоркой и три пакетика папиросной бумаги; вернулся — капитаном уже —
в сорок пятом, отправляясь на Дальний Восток громить японцев.
Сане Писареву тогда жилось тяжко, мать работала посудомойкой в
эвакогоспитале, спасало то, что главврач позволял брать с кухни пюре и
капусту в судке; Лаптев пришел к ним в комнату и, взъерошив Саньке
голову, положил на стол трофейную «лейку» и упаковку шоколада.
— Перебьешься, — сказал он, — только счастье бесконечное, а
всякое горе свой срок знает.
С тех пор они не виделись.
Когда Писарев, взяв двух актрис, много снимавшихся в кино, и
композитора, песни которого знают и любят, пришел на прием просить хоть
какое-нибудь помещение в аренду для его труппы, Лаптев, щуря маленькие,
слезящиеся, прозрачно-голубые глаза-буравчики (глянет — как прошьет,
поэтому глаза поднимал редко, боясь, видимо, понять все то, что про него,
замухрыжистого, в стоптанных ботиночках и кургузом пиджачке не по
росту, думали), выслушал просьбу и, резанув Писарева глазами, ответил
уныло:
— М-да, вот штука-то кака...
Писарев тронул локтем актрису Киру; та, подвинувшись к Лаптеву так,
чтобы он близко видел и лицо ее, и вырез на платье, и ощущал аромат
горьких духов, повела свою заранее расписанную роль:
— Трофим Германович, станьте нашим другом и советчиком! Мы
обещаем вам, что наш театр сделается самым массовым в районе,
самым добрым, самым нужным людям!
Вступил композитор:
— Молодежи негде проводить вечера; танцзалов у них нет, кафе тоже,
пивных тем более, вот они и разбредаются по подъездам и подворотням,
хулиганство, драки, пьянство. Театр станет неким магнитом, и нужно для
этого всего-навсего позволить труппе арендовать пустой склад в
Опалихинском...
— М-да, — снова повторил Лаптев и приготовился слушать вторую
актрису, Клару.
Та стала говорить ему о трагическом величии подмостков, о Станиславском, о том, как тот начинал; Лаптев вертел в плоских пальцах
огрызок химического карандаша, согласно кивал головою, потом,
откровенно зевнув, откинулся на спинку скрипучего канцелярского стула и,
прикрыв ладонью рот, сказал:
— Поскольку театр начинается с вешалки, во-первых; поскольку
вы не можете работать без кулис и подмостков, во-вторых; и, нако
нец, в-третьих, поскольку актерам нужны гримуборные, склад на
Опалихинском вам никто не даст.
Писарев посмотрел на коллег, вытаращив глаза (они у него — это от
отца — делались большими, вываливающимися, что ли, когда он удивлялся
чему-то или радовался; редко — если был обижен), потом захлопал в
ладоши:
— Господи, живой! Он живой, люди!
— Я живой, — ответил Лаптев, — а ты — Санька, что ль?
— Ну да, — ответила Кира, — Александр Игоревич...
— А я Трюфель, — улыбнулся Лаптев, поднял глаза на Писарева
и вдруг замер весь, съежившись оттого, что испугался: а вдруг тот не
вспомнит.
Тогда вся его игра (он к ней загодя готовился, зная, что
на прием записался Александр Писарев, заслуженный артист и лау
реат) обернется жалкой и не понятной никому клоунадой, и он пред
ставил вдруг себя со стороны, а дальше и не знал, про что думать,
пока Писарев не поднялся медленно, обошел стол и потянулся к Лап
теву, словно к старенькому отцу, и они обнялись и начали молча и
судорожно — что со стороны казалось ужасно деловитым — тискать
друг друга и ерошить волосы.
Кира тоже заплакала, а композитор и Клара отошли к окну.
— Ну вот что, — сказал наконец Лаптев чужим голосом, — я тут
на всякий случай в шашлычной заказал столик у Жоры, пошли, там
и поговорим, я ж нарочно прием на пять тридцать назначил, чтоб
вы были последними, приглашай друзей, Саня, милости прошу...
Как и большинство людей, влюбленных в искусство, Лаптев был
невыразимо горд тем, что Писарева он называл «Саня», был чуть
снисходителен к нему, когда представлял в шашлычной Жоре; после первой
рюмки заговорил о театре Максимова; заботливо и чуть старомодно угощал
актрис, наблюдая, чтобы у них были самые прожа-ристые куски мяса;
загрустил, когда композитор, так и не выпив ни рюмки, поднялся из-за стола
— «концерт, нельзя опаздывать», «да как же, только сейчас чебуреки
сделают, Жора сам в честь Сани решил приготовить, он мастер по этому
делу», и чуть не до слез обиделся, заметив, что Писарев полез за деньгами,
расплачиваться.
— Сань, так не надо, я ж заранее все подготовил, — сказал он
тихо, — для тебя это просто вечер, а я как словно озону надышался...