Дин успел вовремя...
Когда один из телохранителей седого джентльмена начал вскрывать
контейнер с товаром, Дин снял с плеча карабин и вжался в приклад.
Он взял в оптику сверхсильного прицела поочередно Билла Нимза,
Ричарда, старого джентльмена, телохранителей, проверил, плотно ли сидит
насадка бесшумного боя, и начал прицельно щелкать одного за другим;
Ольга бросилась под трак; молодец девка!
Бросив карабин, Дин кинулся вниз, крича на ходу в рацию, что все лежат
в пятиминутном параличе, скорей сюда, Честерт-бридж роуд, жмите, пять
минут, потом они очухаются...
Он пулей выскочил из дома — в разорванном пиджаке, окровавленный,
перемахнул через забор и, выхватив из кармана три пары наручников,
бросил их Ольге:
— Скорей хомутай их, пока не очухались!
Лондон. Хитроу.
Дин провожал Ольгу, — два незаметных человека в шумной толпе. Обняв
Ольгу, Дин незаметно опустил ей в карман кассету, шепнув:
— Это — твоя главная защита.
Москва.
Не предложив Ольге сесть, Романенко сказал сухо:
— Я думаю, вы сами напишете заявление об уходе... Мне бы не
хотелось губить вам жизнь, выгоняя вас по статье кодекса о труде,
который поставит конец на вашей карьере — раз и навсегда.
Ольга долго смотрела на него, потом приблизилась и дала пощечину, бросив
на стол кассету.
Уходя, заметила:
— Это — копия.
ПЕРЕСЕЧЕНИЯ
Маленькая повесть
Неторопливым, вальяжным, а потому начальственным жестом Назаров
пригласил Писарева к длинному отполированному до зеркальности столу
совещаний, поднялся со своего рабочего места, сел напротив, сдержанно
улыбнулся, отчего его сильное лицо со следами загара собралось еще
больше, спросил:
— Что будем пить? Чай? Или попросить кофе?
— Если позволите, кофе.
— Я-то позволю, а вот как доктора?
— На сердце пока не жалуюсь.
— Вам сколько?
— Сорок восемь.
— Не возраст, конечно, но уж пора начинать серьезно думать о
здоровье.
— Как начнешь думать, — улыбнулся Писарев, чувствуя, как проходит
скованность, охватившая его, только он переступил порог этого большого, в деревянных панелях, кабинета заместителя начальника
главка, — так непременно заболеешь.
— И то верно, — так же улыбчиво согласился Назаров и нажал
кнопку, вмонтированную в этот блестящий стол рядом с телефонным
аппаратом.
Вошла секретарь с блокнотиком в руках. Назаров покачал головой:
— Нет, писать сейчас ничего не будем. А вот не могли бы вы сва
рить кофе: заслуженный артист, — он кивнул на Писарева, — от чая
наотрез отказался. Если у нас остался зеленый, узбекский, заварите
мне чашку, пожалуйста, только не крепко, чтоб сердце не молотило:
эскулапы требуют соблюдать режим, — пояснил Назаров и, сцепив
крепкие пальцы, придвинулся к Писареву, опершись локтями о стол.
«И как локти не покатятся? — успел подумать Писарев. — Стол словно
каток».
...Он всегда с почтением относился к тем, кто умел кататься на коньках.
Отец как-то привел его в парк культуры; это было в последнюю
предвоенную зиму; гремела музыка: «Утомленное солнце нежно с морем
прощалось»; юноши и девушки в байковых курточках и модных тогда, очень
широких шароварах катились по льду, звук, который издавали коньки,
соприкасаясь со льдом, был хирургическим, жестким.
В раздевалке, взяв напрокат коньки, отец посадил его в кресло, привязал
коньки ремнями к ботинкам и сказал:
— Сейчас я надену свои, серебряные, и научу тебя кататься.
Сане Писареву было тогда восемь лет, а отцу тридцать два, и он
казался ему очень старым, но самым добрым и умным; он очень жалел отца,
особенно после того, как папу сняли из-за брата Лени с работы и ему
пришлось перейти слесарем в автобазу редакции «Известий».
— Ну, пошли, сына, — сказал отец, забросив на плечо свои бо
тинки, связанные тесемочками. — Давай руку.
Саня поднялся, хотел было протянуть отцу руку, но нога его подвернулась, и он, не удержавшись, упал, больно ударившись локтем об урну.
— Не беда, — сказал отец, подняв его легко и сильно, — я ушибся о
камень, это к завтрему все заживет.
— Я об урну, какой же там камень?
— Тоже верно, — легко согласился отец; он всегда легко соглашался
с Саней; когда мог, говорил «да»; только раза три в жизни он сказал
сыну «нет», и мальчик запомнил «нет» на всю жизнь. Особенно одно.
Он часто слышал, как сестра отца говорила бабушке: «Лене уж ничего не поможет, его не восстановят, а Игорь (так звали отца) губит и свою
жизнь и жизнь Саньки! Неужели так трудно написать десять слов,
отмежеваться от Лени — он и так подвел всех нас под монастырь, — и все
вернется на круги своя, Игоря вернут в институт, тебе не надо будет считать
копейки, чтобы дотянуть до получки... Саньку и в лагерь-то не взяли из-за
его упрямства!»
«Папа, — сказал Санька перед сном, когда отец сел к нему на диван и
приготовился сочинять сказку на ночь, — напиши, чтоб меня взяли в
лагерь».
«Нет».
«Почему?»
«А что я должен написать?» — после долгой паузы поинтересовался
отец.
«Десять слов».
«Какие это должны быть слова, ты знаешь?»
«Нет».
«Если бы тебе сказали, что твоя мама — воровка, что она уносит из
своей библиотеки книги к нам в дом, а ты знаешь, что это неправда, но тебе
говорят: “Напиши, что она берет книги, и ты поедешь в пионерлагерь
“Пахру”, — ты бы написал?»
«Нет».
«Молодец. Никогда нельзя писать неправду. Говорить, впрочем, тоже.
Иногда, правда, случается, соврет человек, стыдно, конечно, но можно
простить, если он не со зла это сделал. А вот если он пишет осознанную
неправду, тогда он хуже Бармалея и Барабаса. Тогда он просто-напросто...
гадюка».