Свидетели подписания этого документа, барон Эдуард
фон Фальц-Фейн и писатель Юлиан Семенов,
удостоверяют его подлинность.
...Летом восемьдесят третьего я вновь прилетел к барону; он позвонил
мне, и как всегда требовательно — прокричал в трубку:
— Двенадцатого июня ти дольжен бить у меня! Приезжает Федор!
Пока что дело с мертвой точки не сдвигается! Надо встретиться и обгофорить все еще раз!
(Павел Павлович Глоба, ученый, занимающийся весьма неодобряемой
наукой, астрологией, посмотрев в свои святцы, сказал, что поездка будет
двоякой: поначалу — провал, потом — успех: «Двенадцатое число вас
огорчит, дело сорвется, будет пьянка, поверьте звездам».
Познакомил меня с Глобой мудрейший Владимир Иванович Сафонов,
который поставил меня на ноги, когда все врачи отказались,
он же определил болезнь дочери своими волшебными ладонями, —
уникальный диагност! Впрочем, и Сафонов поныне ходит под секирой
нашего дремуче-консервативного «этого не может быть потому, что не
может быть никогда»!)
...Двенадцатого июня, действительно, работы не было, началась пьянка,
и не потому, что это день рождения моей дочери, а оттого, что Шаляпин в
Лихтенштейн не приехал, объяснив нам: «Господа из русского посольства в
Риме сказали, что перезахоронением праха отца будут заниматься они... Я
здесь живу, в Риме, стоит ли поперек им идти?»
Я позвонил в Рим; молодой атташе по вопросам культуры долго
выспрашивал меня, где я нахожусь и почему, собственно, занимаюсь
вопросом перезахоронения Шаляпина.
Объяснил молодому культуртрегеру, что занимается этим барон фон
Фальц-Файн, я лишь стараюсь помочь, чем могу, услышал сытно-снисходительное:
— Мы не нуждаемся в помощи каких-то баронов! У нас своя, со
ветская гордость...
Говорил молодой человек громко и сердито; барон стоял рядом, поэтому
я чуть было не вжал трубку в ухо, — спаси Господь, Эдуард услышит слова
этого голубя!
...Словом, из Вадуца я отправился в Париж — в совершенном отчаянии.
Встретился с хроникерами и предложил им сенсационный сюжет: барон и я
намерены — на основании воли семьи — выкопать прах великого русского
певца и отправить его в Москву на средства Фальц-Файна.
Хроникеры оживились — сенсация, еще бы!
...Наш посол во Франции — в то время им был мудрый и добрый Юлий
Воронцов — улыбнулся:
— Дай мне документ.
Я отдал ему подлинник письма Федора Федоровича Шаляпина.
— Это нам очень поможет, — сказал Воронцов. — И пожалуйста, не
делайте с бароном глупостей.
— Хочешь сказать, что терпение — это гений? — спросил я.
— Именно, — ответил он. — Только так и никак иначе.
...И вот по прошествии месяцев барон звонит мне в Крым, и голос его
трясется от обиды: на церемонию перезахоронения праха Шаляпина его,
понятно, не пригласили. О себе не говорю, — со своими у нас считаться не
принято, — когда-то еще станем правовым государством...
...А гортань великого русского певца хранится в одной из экспозиций
Лондона, — продали сразу после его кончины... Жутковато, а?
РАЗОБЛАЧЕНИЕ
(повесть в манере ТВ)
Лондон, аэропорт Хитроу.
Высокий джентльмен, пожимая руку Честера Грэйва, одного из
руководителей таможенной службы Великобритании (так, чтобы его не
слышал молодой спутник Грэйва), заключил:
— Мы и сами не хотим верить в это, Честер... Но если это так,
тогда станут понятны те провалы, когда наркотики уходили у нас из под носа...
Улик на кого-либо у нас нет, но косвенные наметки не дают
нам покоя... Помните об этом, когда будете вести переговоры в Мос
кве... Нет ничего страшнее, когда один из боссов работает против сво
их, не вам мне говорить об этом...
Москва, Сокольники.
Пес был большеглазый и вислоухий; судя по тому, что на нем был
красивый ошейник, но бока запали, шерсть свалялась, этот спаниель
несколько дней как потерялся, — они ж, словно малые дети, заиграются,
убегут черте куда, а там поток машин, сотни людей на пешеходных зебрах;
поначалу они все бесстрашны, — если вышел погулять с хозяином, значит,
ничего плохого случиться не может...
Юноша с копной льняных волос, ниспадающих на лоб крупными, будто
завитыми прядями, опустился перед псом на колени, поманил его к себе.
Пес шел к нему медленно, не отводя своих страдающих круглых глаз от
больших голубых глаз юноши; потом пес прилег и чуть что не пополз к
юноше, видимо, чем-то напомнил ему хозяина.
Парень достал из кармана конфетку, развернул ее, положил на ладонь,
протянул псу: тот слизнул ее и проглотил не жуя; хвост его шевельнулся,
вроде бы вильнул — маленький, черный обрубочек.
Парень погладил пса; тот прижал уши, зажмурился, вздохнул.
Парень достал из маленького рюкзачка веревку, привязал ее к ошейнику
и ласково, но с какой-то нервной тревогой шепнул:
— Ну, пойдем, Шарик... Или Тузик? Как тебя? Пойдем в парк,
песик, ну, пошли...
Москва, Шереметьево.
Сколько же можно изучать паспорт, подумал Честер Грэйв: перестройка
— перестройкой, но как эти пограничники буравили тебя глазами пять лет
назад, так буравят и сегодня; врожденная подозрительность? Или
неотмененная инструкция? Наверняка им сообщили, кто я, могли бы не
держать меня у стойки три минуты...
Пограничник — лицо непроницаемое, глаза бесстрастные — еще
несколько раз сравнил фотографию на паспорте с оригиналом, жахнул,
наконец, штамп и отворил металлическую дверцу.
— Я подожду вас, Дин, — не оборачиваясь, сказал Грэйв своему
спутнику, — выкурю сигарету.
— Три, — улыбнулся Дин. — Меня будут разглядывать дольше, я ведь
впервые в стране победившего счастья...
Москва, Сокольники.
В парке парень дал псу еще одну конфетку; удлинил веревку, привязал
пса к дереву; достал из рюкзачка шприц, высыпал в алюминиевую ложку
порошок, зажег бензиновую зажигалку, растопил содержимое в ложке, —
героин с примесью гашиша, — ширнулся прямо через брючину,
блаженно откинулся на спину, не обратив внимания даже на то, что снег был
мокрый, подтаявший изнутри.