...Русская интеллигентность константа в Шаляпине, звенит в полукровке
Фальц-Фейне, она пронизывала и еврея Маршака, вот почему я вспомнил его
в тот вечер; а еще, наверное, оттого, что ночью уже, прощаясь после
поездки, он весело помахал мне тростью, произнес «дым отечества нам
сладок и приятен», и как-то игриво пошел к тому коттеджу, где жил; глядя
ему вслед, Полянкер вздохнул: «А ведь у него рак, и он об этом знает,
каждый день для него — дар Божий».
— Какой у вас самый счастливый день? — спросил барон, когда мы
перешли к камину, поближе к маленькой елке, украшенной звездочками,
свечками и блестками (привычных мне игрушек, которые наши дети
затаенно достают с антресолей каждый год тридцать первого декабря, когда
в комнате сладостно и бездумно пахнет убитой елочкой, не было здесь).
— Отец подарил нам с Борисом игрушечный театр, — заметил
Шаляпин, — не помню, может и к Новому году... Сцена, кулисы, круг,
занавес, — все что угодно можно было выделывать...
Думаю, и графика
Бориса, — как-никак, он много лет оформлял нью-йоркский «Тайм», и моя
работа в синема начались с этого прекрасного, потерянного, увы, театра...
Право, это был самый счастливый день в жизни, мамочка жива, отец —
рядом, он всегда казался нам очень
большим и суровым, дом на Новинском бульваре, громадные деревья возле
окон, вырубили все под корень, ужас, бессмыслица, обычная наша
безалаберность, теплый кафель печек в доме, слуга Ваня — китаец с
косичкой, мы его любили, нежный был человек, а кто-то грубо пошутил:
«скрываете очередного штабс-капитана Рыбникова»...
— Твое увлечение синема началось именно с того детского теат
ра? — спросил барон.
Шаляпин пожал плечами:
— Никто так остро не ощущает неминуемое предвестье смерти, как
дети... Разве у тебя не случалось такого ужаса? Особенно ночью, после
молитвы, когда мамочка благословит, а ты лишь закроешь глаза, как
в безотчетном страхе вскинешься с кроватки, потому что явственно
увидишь смерть...
Барон вздохнул:
— Я голодал в детстве, поэтому не о смерти думал, а о хлебушке
насущном...
...А я вспомнил «Пахру», пионерлагерь «Известий», выжженный
солнцем луг, кузнечиков, которые перелетали с места на место, и ужас, —
внезапный, до темени в глазах, старческий какой-то, безысходный, — когда
во мне взорвался вопрос: «Неужели вся эта красота — вечна, и будет тогда,
когда я исчезну?!»
Потом уже, много лет спустя, я проанализировал тот детский ужас, и
мне сделалось стыдно за грохочущий эгоцентризм, сокрытый в нем; лишь с
годами обреченность отъединения от жизни, от сухой травы, трепещущих
кузнечиков распространилась на тех, кого любишь и за кого несешь
ответственность самим фактом своего существования на этой земле.
Между тем Шаляпин задумчиво продолжал:
— Именно тогда, в нашем большом, теплом и добром доме, где было
столько таинственных уголков, — нет их слаще и не будет уж никогда,
увы, — я понял вдруг, что наш маленький детский театр — единствен
ное спасение от страха перед тем неминуемым, что есть смерть... Ведь
только актер проживает не одну жизнь, а десятки разных, совершен
но неповторимых, он устает от них, его угнетает трагическая разность
пережитого, смерть не страшна уже, в какие-то моменты она даже
желанна, как отдых после трудного пути, сон под ивою, — мгновен
ный, отделяющий все, что гнетет, — раз и навсегда, до иного качества
бытия, на который обречена любая душа человеческая...
...Лишь читая классиков прошлого века, можно догадаться о том
состоянии души, когда крестьянин загодя облачал себя в чистые белые
одежды и без стенаний и страха ложился под образа — ждать своего
последнего часа.
Граф Толстой и помещик Тургенев не были членами писательского
союза, не посещали перевыборные и партийные собрания, не ревели на
трибунах о необходимости постоянного общения с народом. Они жили в
своих роскошных имениях (нынешние исполкомы, особенно адлерского
типа, за такие хоромы руки бы выкрутили: «вот тебе четыре сотки, вполне
хватит для общения с народом и природой, а если вторую веранду
пристроишь или сарай, — снесем бульдозером»), совершали конные и
пешие прогулки, охотились на пернатую дичь, особенно «хлопунков» в
июне уже, пили вино, увлекались светскими красавицами, говорили с
родными по-французски, но знали народ лучше всех нынешних одиннадцати
тысяч членов орденоносного сообщества литераторов.
Появлению великой литературы не очень-то способствует драка за
лишнюю комнату в квартире, за дополнительный метраж дачи, за право
приобретения рысаков («Жигулей»). Голодная и мелкозавистливая
литература редко становится великой, — исключение из правила, которое
правило отнюдь не подтверждает...
Речь идет не только о нашей многострадальной Родине, где до сих пор
негласно поощряется подсчитывание доходов соседа с последующим
доносом во всевозможные карательно-контролирующие инстанции. Мы
наработали инстинкт легавых, вот только инстинкт свободного творчества
при этом погубили...
Мэри Хемингуэй, когда я привез ее на Волгу, — мы там охотились и
рыбачили, — спросила:
— Знаешь, отчего Папа поселился на Кубе?
— Видимо, потому, что остров сказочный, климат прекрасный, народ
добрый...
Мэри покачала головой:
— Флорида тоже сказочное место, и климат там прекрасный, и
американцы люди добрые... Просто на Кубе он мог не платить дяде
Сэму налоги, получал все деньги, которые причитались ему за его
труд... Это же противоестественно, когда государство забирает налог
с творчества, это безнравственно и мелко... Пусть платит Рокфеллер,
это справедливо... Он как-то пошутил: «Толстой потому стал великим,
что был изначально богатым, о хлебе не думал, о том, где переноче
вать, как купить нужные книги...»
...Федор Федорович хрустко потянулся, глухо закашлялся, сразу же
потянулся за сигаретой, несмотря на моляще-сострадающий взгляд барона:
— Устал, сил нет... Я ж сюда прямо со съемок, от Феллини...
— Да неужели?! — барон по-детски удивился. — Того самого?
Шаляпин усмехнулся:
— Другого пока нет... Как-то раз я снялся у него — почти без слов — в
роли актера Руджери, забыл уж об этом, как вдруг он меня снова зовет: «Ты
будешь играть Юлия Цезаря!» — «Помилуй, Феллини, но я ведь совершенно
не похож на него! Вспомни портреты императора!» — «Ерунда! Я снял тебя
в роли Руджери, а тот играл Цезаря, поверь, я чувствую ленту задолго до
того, как она снята!» И я поверил. Вообще талантливому человеку нельзя не
верить, ты замечал?