Мы пристали к нашему лагерю, скатали спальные мешки, отвязали и сложили палатки. Я засыпала отхожую яму и разровняла бугорок, набросала веток, иголок. Не оставляй после себя следов.
Дэвид хотел еще остаться, пообедать вместе с американцами и поговорить о бейсболе, но я сказала, что ветер встречный и нам не хватит времени. Я торопила их, мне хотелось поскорее убраться оттуда, подальше от моей собственной злобы и от приветливых непробиваемых убийц.
До первого волока мы добрались к одиннадцати. Ноги мои сами ступали по камням и по грязи, след во вчерашний след, а в мозгу расплетались и сплетались заново нити, следы петляли и расходились. Мы не одного только Гитлера убивали с братом, но и других — в ту пору он еще не пошел в школу и не узнал там про Гитлера. Тогда мы начали играть в войну, а до этого играли в зверей — что будто бы мы звери, а наши родители — люди, враги, они могут убить нас или поймать, и мы от них прятались. Но иногда на нашей стороне была сила: один раз мы были пчелиным роем, мы отъели пальцы, нос и ступни у нашей самой нелюбимой куклы, вспороли ее тряпичное туловище, оно было набито чем-то мягким и серым, чем набивают тюфяки, и под конец выбросили ее в озеро. Она не затонула, взрослые ее нашли и спрашивали у нас, как она попала в воду, но мы солгали, что не знаем, как-то потерялась. Убивать дурно, нам это внушали, убивать можно только врагов и то, что идет в пищу. Правда, кукла, конечно, не страдала, она была неживая; но ведь в представлении детей все — живое.
Мертвая цапля была все там же, на берегу промежуточного озера, она по-прежнему висела на жарком солнце вниз головой, точно в витрине мясника, оскверненная, неотомщенная. Запах еще усилился. Вокруг ее головы вились мухи, откладывали яйца. В сказке король, который научился разговаривать с животными, съел волшебный листик, и они открыли ему, где спрятаны сокровища, и рассказали про заговор, спасли ему жизнь, — интересно, что бы они сказали на самом деле? Обвинения, жалобы, крики гнева; но от их имени некому выступить.
Я ощутила, содрогнувшись, лежащую на мне вину соучастия, липкую, как клей, как кровь на руках, словно я тоже была там и не сказала «нет!», не сделала ничего, чтобы воспрепятствовать этому, — еще одно безмолвное осторожное лицо в толпе. Как некоторые мучатся, что они — немцы, пришло мне в голову, так мне стыдно быть человеком. В каком-то смысле было глупо терзаться из-за одной убитой птицы больше, чем из-за всего другого: из-за войн, кровопролитий и массовых убийств, о которых пишут газеты. Но войнам и кровопролитиям всегда имелись объяснения, создавались книги, толкующие о том, как и почему они произошли, — а смерть цапли беспричинна, смерть в чистом виде.
У него была лаборатория, это когда он уже стал постарше. Птиц он никогда не ловил, они слишком быстро двигались, он ловил тех, кто помедленнее, И держал в банках и жестянках, на доске, подвешенной в глубине леса, у самого болота; он проложил туда тайную тропу, пометил еле видными зарубками на стволах, зашифровал. Иногда он забывал их кормить или ленился идти вечером по холоду, не знаю; когда я в тот день пробралась туда, одна змея уже подохла и несколько лягушек тоже, кожа у них пересохла, а желтые животы вздулись, и рак плавал в помутневшей воде всеми ногами кверху, как у паука. Я вылила содержимое этих банок в болото. Остальных, которые были еще живы, отпустила. Перемыла склянки и жестянки и снова аккуратно расставила в ряд на доске.
После обеда я спряталась, но к ужину пришлось выйти. Он не мог ничего сказать при родителях, но он знал, что это я, больше некому. От злости он прямо побелел, глаза прищурил, будто ему было плохо меня видно, «Они были мои», — сказал он мне. Потом он наловил новых, сменил место и мне не показал, Я все равно потом нашла, но опять их выпустить побоялась. И из-за моей боязни они погибли.
Я не хотела, чтобы существовали войны и смерти. Я хотела, чтобы их не было, и рисовала только кроликов возле разноцветных домишек в виде пасхального яйца, а над плоской землей, честь по чести, кружочки солнца и луны, вечное лето: я всем желала счастья. Но его рисунки оказались правдивее — взрывы, разорванные тела солдат; он был реалист, это его и спасло. Один раз он чуть не утонул, но больше он этого не допустит, ко времени своего отъезда он уже вполне созрел.
И пиявки тоже оказались на прежнем месте — в толще теплой озерной воды, молодые, похожие на пальцы, свисали со стеблей водяных лилий, более крупные плавали у поверхности, плоские и мягкие, как лапша. Мне они не нравились, но неприязнь ничего не извиняет. Они не мешали нам купаться в большом озере, но мы все равно вылавливали пятнистых, «плохих», как он их называл, и швыряли в костер, когда не видела мама: она запрещала жестокости. А меня это не особенно смущало, если бы только они там подыхали сразу, но они выползали из огня и, беспомощно извиваясь, облепленные пеплом и иглами, мучительно волоклись в сторону берега, будто чуяли, где вода, Тогда он их подбирал двумя палочками и снова бросал в огонь.
Нет, нечего винить город, инквизиторов школьного двора, мы были не лучше, просто у нас были другие жертвы. Станем как дети — как варвары, вандалы; это все в нас, прирожденные свойства. В голове у меня что-то замкнулось, пробежало от руки по синапсам, отрезало путь к отступлению; нет, не то, не тот поворот, искупление не здесь, я что-то проглядела.
Мы дошли до большого озера, загрузили лодки и спихнули их на воду, протащив через завал из бревен. На берегу залива поваленные деревья и нумерованные столбики показывали, где прошли изыскатели, присланные компанией: она планирует здесь возведение электростанции. Моя страна, проданная или затопленная, — резервуар; вместе с землей продаются и люди, и звери тоже — бесплатное приложение. Дешевая распродажа, так это называется, и начало потопа зависит от того, кто победит на выборах, и не здесь, а в другом месте.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Пошел шестой день, надо было завершать поиски, последняя возможность, завтра приедет Эванс, чтобы увезти нас обратно. Мозг мой лихорадочно работал, заделывая провалы, покрывая пустоты мелким шитьем чисел и расчетов, я должна была довести дело до конца, я еще никогда ничего до конца не доводила. Быть точной, собраться в острие и вонзить его прямо в ответ, в достоверность.
При первой же возможности я снова сверилась с картой. Крестик стоял там, где и следовало, я не перепутала. Оставалось только одно спасительное объяснение: некоторыми крестиками он пометил места, удобные, как он считал, для наскальных рисунков, но еще им не осмотренные. Я повела пальцем по линии берега и наткнулась на ближайший крестик. Это — там, где мы рыбачили в первый вечер, тамошние изображения будут под водой, придется нырять. Если я найду хоть что-то, это послужит ему оправданием, я буду знать, что он был прав; если нет, надо будет испытать следующий крестик, у острова цапель, потом следующий.
Я уже была в купальнике, мы стирали на мостках, терли вещи на ребристой стиральной доске старым обмылком, потом полоскали, стоя в озере. Теперь все висело на веревке за домом: рубахи, джинсы, носки, цветное бельишко Анны — наши сброшенные шкуры. Анна заметно успокоилась за фасадом свеженаложенного грима, напевала себе под нос. Она осталась у воды отмывать, волосы от дыма. Я надела майку — на случай, если опять встретятся американцы, Перед уходом я еще раз обшарила дом в поисках фотоаппарата, которым он делал те снимки, но аппарата не было; должно быть, он взял его с собой — в тот, последний, раз.
Спускаясь по ступенькам к воде, я вдруг увидела их на мостках за стволами деревьев. Анна в оранжевом бикини, прикрыв полотенцем голову, на коленях, похожая на монахиню. Над ней стоял Дэвид, руки в боки. А чуть в стороне сидел на мостках со своей камерой Джо и болтал ногами, отвернувшись, словно вежливо дожидался, когда они будут готовы. Услышав их разговор, я остановилась. Обе лодки стояли у мостков, мне нужно было туда, но сейчас спускаться было опасно. День был безветренный, голоса доносились отчетливо.