Дело может затянуться надолго, и Шлиман тем временем обращается к греческому правительству с просьбой разрешить ему раскопки Микен. Научные советники министерства приходят в негодование: во-первых, этот господин Шлиман не специалист и, следовательно, не может разбираться в вещах, которыми к тому же не занимался еще ни один ученый. А во-вторых, если уж осуществлять эту сумасбродную идею и проводить раскопки, то такую национальную святыню, как Микены, должны, конечно, раскапывать сами греки! Правительство отвечает Шлиману вежливым отказом.
Недолго думая, Шлиман на свой страх и риск отправляется в Троаду и начинает рыть ров в том месте, которое считает наиболее перспективным, — в северо-западном углу плато. Вскоре на глубине пяти метров обнаруживают кладку двухметровой толщины.
— Эфенди, что ты там делаешь? — вдруг кричат ему сверху двое каких-то людей.
— Объясни им, — говорит Шлиман переводчику, — что я раскапываю Трою, один из славнейших городов древности. Здесь уже видна древняя стена, но она, вероятно, относится к более позднему времени. Когда я найду Трою, сюда станут в бесчисленном количестве приезжать со всего света люди, чтобы полюбоваться ею.
— Скажи эфенди, — отвечает один из турок, — что нам это совершенно безразлично. Здесь наше пастбище для овец, а он нам его губит.
Шлиман вылезает из рва, чтобы начать переговоры. «Придется заплатить им двойную цену, — решает он, — и тогда я смогу вести раскопки на собственной земле». Но турки только посмеиваются в ответ.
Гяур, по слухам, баснословно богат и явно жаждет завладеть именно этим участком. Они быстро прикидывают: пустующая земля, будь она пастбищем, стоила бы две или три тысячи пиастров, — владея такой сказочной суммой, можно жить, как паша!
— Хорошо, — говорят они, — пророк повелел доставлять людям радость. Заплати нам, эфенди, тридцать тысяч пиастров, и земля твоя!
Восемь месяцев торгуется Шлиман с этими двумя турками из Кумкале: теперь он предлагает им шесть тысяч, но те требуют накинуть еще, ни больше, ни меньше, как двенадцать тысяч. И вдобавок настаивают, чтобы Шлиман после окончания раскопок снова бы все засыпал и возвратил бы им в целости и сохранности это чудесное, это бесценное и единственное в своем роде пастбище! Не остается ничего иного, как бросить ров, успевший из-за дождей почти совсем обвалиться, и уехать несолоно хлебавши.
В переговорах с Портой, столь же долгих, как и бесплодных, проходит зима и девять месяцев следую-щего года. Тем временем немецкие пушки обстреливают осажденный Париж. Это плохое известие. Сама по себе война мало волнует Шлимана.
В сложившейся ситуации военные действия сводятся для него прежде всего к одному — к обстрелу Парижа. Обстрел может причинить ущерб его ценной, невосстановимой библиотеке, причинить ущерб доброй части его состояния, вложенной в доходные дома. Разъезжая между Афинами и Константинополем, Шлиман все время ждет вестей об окончании войны, чтобы отправиться, наконец, в Париж и посмотреть, все ли там в порядке.
Между тем сотни различных дел занимают его: умирает в возрасте девяноста лет отец — надо поставить ему приличный памятник н позаботиться о постоянном уходе за могилой; надо и вдове его назначить пенсию, поскольку она, к сожалению, законно носит фамилию Шлиман; надо послать в Италию болезненного мужа сестры; надо на несколько месяцев пригласить Элизе в Афины; заплатить долги своего сына Сергея и серьезней заняться его образованием; надо поспорить с лейпцигскими издателями, которые выпустили написанную им книгу об Итаке и обсчитали его. Надо ответить Шрёдерам, сообщившим, что продается Анкерсхаген: «Сейчас я не смею больше об этом и думать, ибо с такой же энергией, как прежде на поприще торговли, я тружусь теперь на ниве науки и впредь я не смогу жить нигде, кроме как на земле классической древности». И над всем этим мысль, делающая его счастливым: Софья ждет в мае ребенка! Конечно, это будет мальчик, и, конечно, они назовут его Одиссеем. Какое счастье, что Софья в Афинах, а не в Париже, где население подвергается обстрелу и страдает от жестокого голода!
Да, Париж. В Версале немцы провозгласили создание германской империи после того, как под Седаном разгромили другую империю, французскую. Но может ли война служить фундаментом государству? Известно, что стало с богатой добычей греческих героев, которые возвращались домой из Трои? Что же получится из прусско-германской империи, покажет время. Но теперь можно, наконец, поехать в Парнж и убедиться, цела ли библиотека, целы ли красивые вазы и бронзовые статуэтки, приобретенные в Коринфе, целы ли урны с Итаки, где, быть может, хранится пепел Одиссея и Пенелопы, и, конечно же. целы ли доходные дома.
Стоит март. Над разбитыми снарядами домами веет весенний ветерок, вокруг воронок и окопов начинает пробиваться травка. В Версале выясняется, что рекомендательные письма, полученные Шлиманом от послов, не имеют никакой цены. Шлиман не знаком ни с новоиспеченным германским императором, ни с его придворными. Мольтке, фельдмаршал, вряд ли вступится за человека, который доказал, что его теория, по которой Троя находилась на холме возле Бунарбаши, — глупость. А Бисмарк и тем более: он подписал соглашение, запрещающее кому бы то ни было вступать в Париж вплоть до окончания перемирия.
Значит, поездка его была напрасной. Шлиман, недовольный и угрюмый, сидит в Ланьи и ждет коляску, которая доставит его на вокзал.
— Какая муха вас укусила? — спрашивает веселый молодой человек, сидящий за соседним столиком.
Шлиман коротко рассказывает о постигшей его неудаче:
— Я благополучно добрался почти до ворот города, но теперь туда никого не пускают. Никого.
— Нет, как же, пускают! — смеется молодой человек. — Меня пускают! Я ведь почтмейстер и имею специальное разрешение.
— Не разопьете ли со мной бутылочку бургундского?
— С великим удовольствием, но только и я не смогу вам помочь.
— Почему не сможете? Одолжите мне ваш паспорт!
— Паспорт, милостивый государь, содержит описание наружности. Хотя оно, пожалуй, написано так общо, что, возможно, и подошло бы. Но тут дважды ясно сказано, что мне тридцать лет, а вам...
— ...скоро пятьдесят. Все равно! Если вы согласны, я попытаю счастья. Ваш мундир будет мне почти впору.
Они обмениваются платьем.
Сивая кляча тащит маленькую повозку, на которой почтмейстер Шарль Клейн, тридцати лет, едет в Париж. Стоит сырое и прохладное утро, и нет ничего удивительного, что он закутал плотным шарфом шею и подбородок.
Первая застава.
— Ну-ка, любезный, останавливайся! — кричат путнику на настоящем саксонском диалекте.
— Пожалуйста, господин майор. Желаете взглянуть на мой паспорт, господин майор?
— Что это за тип? — спрашивает, подходя, второй солдат.
По крупным пуговицам видно, что это начальник — ефрейтор.
— Пожалуйста, господин полковник. Вот мой паспорт, господин полковник. Разрешите представиться, господин полковник, я почтмейстер Шарль Клейн из Ланьи, еду в Париж.
— Ладно, езжайте дальше.
Следующая застава, тоже солдаты саксонского полка, третья — солдаты прусского. Все эти «господа майоры» и «господа полковники», польщенные в своем воинском тщеславии, охотно пропускают его дальше. Когда его останавливает полевой патруль, он величает немолодого уже лейтенанта сразу генералом.
Шлиман больше не думает ни о своих домах, ни о библиотеке. Он думает лишь о том, будет ли глупость и тщеславие солдафонов столь велики, чтобы этот дерзкий обман удался. В случае провала по приговору полевого суда его могут расстрелять как шпиона. Это делается очень быстро. К счастью, глупости и тщеславия хватает.
— Все в порядке, господин почтмейстер. Счастливого пути, господин почтмейстер!
Повозка катится по пустынным улицам парижское го предместья.
— Эй, матушка, что с бульваром Сен-Мишель?
— О, эти проклятые пруссаки! Они все разрушили.
То же самое говорит и второй прохожий. Но это не соответствует действительности. Хотя именно в этом квартале много сожженных и разрушенных зданий, доходные дома Шлимана, как и дом, в котором он живет, остались невредимыми. Он, запыхавшись, бежит вверх по лестнице. Вот шкафы с коллекциями, вот полки с любимыми книгами.