Одновременно во все возрастающем объеме идет обычная торговля. Только в 1853 году приходят тридцать три корабля с грузами для Шлимана, и лишь со стороны Кенигсберга и Мемеля границу пересекают тысячи возов. Месячный оборот достигает миллиона рублей серебром. Когда опасность большой войны усиливается, доходы растут еще быстрее.
Но и деньги не могут целиком заполнить жизнь все более преуспевающего коммерсанта. Он изучает по своей собственной методе шведский, польский, потом датский и словенский: на каждый язык уходит по четыре недели. К чему эти новые занятия, новое напряжение всех физических н духовных сил? Чтобы не думать о том, вокруг чего постоянно, как в чертовом колесе, вертятся мысли — о браке с Катериной.
Сомнений больше нет: она любит только деньги мужа и поэтому думает лишь об удовлетворении своих желаний, которые слишком часто переходят в капризы и прихоти. Его успехи в делах трогают ее также мало, как и его неудачи. Ей все равно — в хорошем он настроении илн в плохом. Безразличие сменилось враждебностью.
Шлиман несказанно страдает. В письмах близким людям, сестрам и друзьям, спрашивает: может быть, он виновен в том, что они с Катериной не понимают друг друга и каждый день ссорятся? Те отвечают осторожно: мол, не исключено. Они пытаются объяснить ему, что он с трудом приноравливается к другим людям и их желаниям, что в его характере есть что-то самодержавное, что ему недостает, возможно, чуткости, недостает понимания женской натуры, более того, он богатый, часто расточительный человек, может быть, но отношению к Катерине слишком бережлив, чтобы не сказать — скуп. В смущении читает Шлиман эти скрытые упреки: Катерина упрекала его в том же, только намного резче и горше.
Щедрость и уступчивость не в состоянии вернуть того, чего, в сущности, никогда и не было. А попреки и угрозы и подавно.
Не удивительно, что Шлиман все больше энергии отдает делам. Они поглощают и то время, которое при иной семейной жизни оставалось бы свободным.
Осенью 1854 года Восточная война разгорелась с новой силой. В это время Шлиман был на Амстердамском аукционе по продаже индиго. Весь свой наличный капитал — сто пятьдесят тысяч талеров — он вкладывает в красящее вещество, которое из-за вызванной войной блокады всех русских портовых городов наверняка очень подскочит в цене.
На обратном пути Шлиман заезжает в Калькхорст, чтобы провести там остаток дня. Это первый раз, когда он вернулся в родные края. И вот он сидит в кругу своих кузин и молоденьких жен своих двоюродных братьев и поучает их, словно профессор. Софи, никогда его не забывавшая, внимает ему особенно страстно. Ей тридцать два года, и у нее почти нет шансов выйти замуж, но, когда Генрих берет ее за руку и просит проводить его немного, она, как в семнадцать лет, заливается краской и говорит, что это одинаково неприлично и для женатого мужчины и для незамужней девицы, даже если они двоюродные брат и сестра. Кузен, ставший теперь светским человеком, посмеивается над ней, но позже, в поезде, с досадой думает о чопорности Софи. Думает он и о том, что, может быть, был бы более счастлив, если бы женился на ней.
В начале октября он прибывает в Кенигсберг и останавливается по обыкновению в гостинице «Пруссия». Завтра он поедет дальше, так как зафрахтованные им пароходы направлены в Мемель, а оттуда товары будут по суше доставлены в Петербург. Возможно, его агенты в Мемеле уже позаботились о перегрузке, но будет лучше, если он сам проследит за порядком.
Когда на следующее утро Шлиман пробуждается — он, как всегда, спал глубоким и крепким сном — и поднимает гардины, взгляд его останавливается на башне Зеленых ворот. Он видел эту башню не раз, но никогда не обращал внимания на надпись, сделанную большими сверкающими на солнце золотыми буквами.
«Vultus fortunae varialur imagine lunae: crescit, decrescit, constans persistere nescit», — читает Шлимаи и задумывается.
Хватит ли ему, чтобы перевести эту надпись, того немногого, что он еще помнит из изучавшейся в детстве латыни? Подлежащим должно быть «vultus fortunae» — «лицо счастья». Да это совсем несложно: «Лицо счастья переменчиво, как луна, оно то прибывает, то находится на ущербе, но никогда оно не бывает постоянным». Или вторая половина фразы относится к луне, и тогда вместо «оно» надо переводить «она»? Неважно, смысла стиха это совершенно не меняет.
Вдруг холодок пробегает у него по спине. Счастье непостоянно? Особенно, разумеется, в жизни купца, как показывают бесчисленные примеры. На ум ему приходят беспорядочные строки стихов: строки о Поликрате, который был столь чрезмерно счастлив, что друзья, опасаясь зависти богов, отвернулись от него.
Счастье впервые улыбнулось Шлиману в Амстердаме в 1841 году и не изменяло ему никогда. Это постоянство теперь вдруг преисполняет его, человека, которому всегда и везде везет, страхом. Ему везет тринадцать лет — сегодня 4 октября 1854 года.
Тринадцать лет все, за что бы он ни брался, шло хорошо — у него руки, как у царя Мидаса: все, к чему тот притрагивался, превращалось в золото. Тринадцать лет без единого, хотя бы малейшего удара судьбы, без единой неудачи. Даже безнадежно запутанные дела заканчивались хорошо, приносили успех.
«Vultus fortunae variatur — переменчиво счастье».
Шлимана трясет как в лихорадке, и, когда за завтраком к нему подсаживаются несколько именитых граждан Кенигсберга и расспрашивают о возможном ходе Крымской войны, он отвечает рассеянно и часто невпопад.
«Что со Шлиманом? — недоумевают знакомые, едва он садится в почтовую карету. — Не взял ли он на себя слишком много обязательств и не попал ли из-за войны в стесненное положение? При его удали в этом, разумеется, не было бы ничего удивительного».
— И умнейший иногда ошибается, — бормочет тайный коммерческий советник Ноттебом, и друзья поддакивают ему. Дела Шлимана плохи — в этом они не сомневаются.
И в почтовой карете Шлиман продолжает испытывать чувство страха. Неужели его везенье, как луна, уже на ущербе? Внутренняя дрожь передается рукам, он чувствует, что дрожит весь. Но ничего, что подтвердило бы его опасения, не происходит. Тильзит уже проехали. Шлиман пытается заснуть.
Какая-то станция за Тильзитом. Шум, похожий на шум возбужденной толпы, заставляет его испуганно вскочить. Вокруг множество людей — мужчины, женщины, дети — с серыми от бессонной и очи, горестными лицами. Рассказывают они устало и скорбно: прошлой ночью Мемель сгорел. Сильный северный ветер разносил пламя от дома к дому, с одной улицы на другую. От города остались только груды дымящихся развалин.
Вот оно! Словно молния ударила в землю перед Шлиманом. «На ущербе» — оно или она на ущербе, постоянным оно или она быть не может! Мысли его все снова и снова возвращаются к латинскому двустишию, только эти слова и вертятся у него в голове.
Не доезжая Мемеля, почтовая карета останавливается. Шлиман выходит из нее и твердой походкой направляется в город. Сомнений нет: здесь его ждет роковое известие. Беженцы говорили правду. Мемель погиб. На улицах сохранились почернелые от дыма стены нижних этажей, и среди развалин, напоминая о бренности всего земного, как колонны надгробий, высятся печные трубы. Тут и там роется какой-нибудь мужчина или старая женщина среди камней, выискивая обломки былого благосостояния. То тут, то там лижет еще голубоватое пламя балку, рушится с треском высокий фронтон. Сильный горький запах гари въедается в легкие.
Повсюду та же картина, даже в гавани. Шлиман ищет своего агента. Тот должен быть здесь. Вот и он, тоже копается на пепелище, как нищий, мечтающий найти сокровище. Неужели это тот же самый человек, которого он привык видеть в превосходно сшитом черном сюртуке и безупречно белом жилете с золотой цепочкой? Это согбенный, постаревший человек в лохмотьях.
— Неужели это вы, господин Майер?
— Кажется, я, — вяло отвечает тот сдавленным голосом.
Шлиман не рискует сразу продолжать расспросы и взвалить на плечи несчастного еще и собственные потери. Но нет ли там в гавани кораблей? Может быть, счастье и на этот раз...