Смерть, которой слишком много позволено, непременно начнет заноситься, востребует формальной обязательности – строгого соблюдения установленного порядка, поведения по образцу. Невыносимый педантизм бытия, неподкупная щепетильность. “Мама, что там?… Почему надо лечь лицом вниз? – я не хочу”. – “Надо, Ланечка! Давай вместе – вдвоем не страшно”. Умирайте правильно. Умирайте, куда положено. “Не дыши глубоко. Закрой глаза, приложи ладони к груди – и тихо считай звезды в небе”. – “Но ведь небо – наверху, вдалеке. Где же искать его в закрытых глазах?” Слаженно умирайте, споро. “Не слушай никого. Раскройся, разбрось руки. Думай о том, чтобы от тебя как можно больше осталось. Предельно используй свое место”. Исчезать нужно тщательно, как следует, на совесть. Сгущайся, комкуйся, липни. Не можешь победить смерть – сопротивляйся уничтожению. Сопротивление дает шанс – хотя бы на боль, хотя бы на выдох, хотя бы на след и заем пространства: “еще нет, еще не всё, еще есть движение – куда-то, еще по-прежнему страшно”. “Когда будет смерть, мама?” Когда не будет завтра. Когда некуда будет проснуться. Сны – падение в себя. В снах человек бессмертен. Спи.
“Пять минут назад они понимали друг друга, жалели ближних, помогали дотерпеть жизнь, утешали себя общностью судьбы. И никто не ожидал от себя, что может стать при всех вдруг таким одиноким, что может так скулить, рычать, что вся эта наступившая, взорвавшаяся боль целиком предназначена только ему одному. Никто не ожидал от себя, что ему станет таким ненужным, невыносимым, ненавистным собственный мозг, в который вдруг одновременно ударит вес всех элементарных частиц его тела, все его ньютоны, все миллиметры ртутного столба. Жизнь, всеми силами упершаяся в этот клубень, перестанет знать, что с собой делать, куда себя деть. Пять минут назад каждый из них вспоминал свою мать, не предполагая, что так легко – вопреки всем хрестоматийным воспитательным кодексам – откажется, проклянет ее, когда будет грызть землю и рвать себя руками. Пять минут перестраивают мышление, формировавшееся эрами. Пять минут необратимо разрушают личность: вам вдруг становится нечем дорожить, вам хочется поскорее от всего отказаться – и в первую очередь от себя. Чем меньше человека в человеке – тем проще, тем меньше лишнего, тем меньше он будет мешать, препятствовать, противостоять сам себе”.
“Да, сколько их прошло через меня… Сколько движений, поворотов, следов… И каждый, за кого я отвечал… каждый, из кого я… так обходительно извлекал жизнь… каждый меня менял. От каждого я чем-то – прибавлялся… Там, с ними мне было даже интересно: они уходили в тупик, в стены, в углы, в плитку, в – керамическую вечность… и в итоге – уже пройдя через все – становились недоступнее, сильнее, значительнее меня… Иногда я даже им завидовал: мертвые знают о жизни больше, чем живые. Мне тоже хотелось этоиспытать, попасть
туда… Но мне было нельзя. А они не хотели делиться своим опытом… Я боялся их за это обретаемое могущество, за этот волнующий магнетизм… Но еще больше я боялся их здесь, живых, не хотящих исчезать, устраняться без моей помощи, сопротивляющихся уже хотя бы тем, что осязаемы, что удерживают свои частицы в сборе, в единстве: а вдруг они перестанут подчиняться неизбежности,
необходимости, вдруг поднимутся над всеобщим физическим законом, энергией воли отринут его, одолеют смерть и – сделают из меня посмешище – саботажника, разучившегося руководить бытием; опозорят меня в моем преступном бессилии… Я боялся, что могу даже не заметить этого – а вдруг они притворялись все это время, ломали комедию, исполняя мои команды, издевательски шушукались и посмеивались, а я относился к ним слишком невнимательно, халатно; а вдруг им это действительно удалось?… Да; сколько их таких было… скрытных. А теперь, после них, мне наплевать на любую жизнь, и в первую очередь на свою… Нет, не потому, что я не боюсь смерти – может быть, и боюсь. Я просто ничего не хочу… Мне кажется, я растратился на эти пятиминутные порции – они меня методично выхолостили. Я как будто упростился, подешевел, стал прямее, легче, освободился от содержания, выпал из себя – и теперь смотрю на себя извне, с таким же равнодушием, как и на всех других. Меня не интересует, чтоя из себя представляю,
что обо мне думают и как правильно дальше строить свой путь. Мне не интересны мое положение в иерархии и вклад во всеобщее движение; я вообще не хочу определяться во времени, пространстве, зацепляться в них; у меня разрушилось ощущение собственного „я“, из меня ушла субъективность; мир перестал быть окружением, перестал расходиться от меня в стороны”.
К смерти нельзя подготовиться. Даже ожидаемая, она неожиданна. Сначала умирает стыд: человека перестает интересовать, как его оценивают окружающие, как он смотрится в этот момент со стороны, на фоне остальных, насколько он омерзителен, как ему жить среди других дальше, если вдруг он выживет. Но он еще держится за свое прошлое – пока не умрет память. Смерть памяти освобождает от времени, облегчает оставшееся бытие, делает окончательную смерть неизбежной формальностью. Если после этих этапов вдруг возникает задержка, пауза, отсрочка, человека все равно уже нельзя считать живым; во всяком случае – человеком. Чтобы умереть, необязательно быть человеком.
У каждого из нас своя смерть, свой страх перед ней – страх уготованного ему бытия. Понимая чужую смерть, никто не может осмыслить свою. “Я умер”. “Я перестал быть”. “Я прекратил существование”. “Я прекратился”. “Я признан недействительным”. “Я опровергнут, отменен, аннулирован, расторгнут, расформирован”. “Я отстранен от жизни, выбыл из нее”. “Я – ничто, не я, не мир”, объект абсолютного отрицания, аксиома небытия. Невозможные сочетания, слова-антагонимы. Недопустимость грамматического наклонения. Неупотребляемая стилевая форма. “Смерть – отсутствие меня”. Нельзя думать о своем отсутствии, думать оттуда, где тебя нет, думать ничем. Смерть – невозможность думать.
* * *
Невозможность.
Почему я думаю об этом?
Почему я думаю об этих людях? Кто они мне?
Они мне – люди. Я им – нет. Люди, которым не досталось жизни. Люди, которых было больше, чем жизни. В них – правда. А я – молекулярная претензия, опровергающая эту правду.
Сожженные жизни изменили ход, содержание и ощущение времени. Оно стало некачественным, ненатуральным, непригодным к жизни. Я живу в этом времени, мне в нем неуютно. Расходую не свое. Живу в долг, который никогда не смогу оплатить. Живу без разрешения, без регистрации – как беженец. У меня есть мать и отец, объединившиеся во мне, давшие мне имя, фамилию. Я – продолженное ими, благодарное им пространство. И есть Освенцим. Есть Наум и Иосиф, которые скрывают свое тунеядство и все так же не понимают звезды. Местоименные люди – отучившиеся разговаривать именами и научившиеся разобщаться. Есть Ханна – знающая, когда будет смерть, и стыдящаяся показать свой страх перед ребенком. Есть Менгель на посту – умеющий с первого взгляда распознать трудовой резерв Иосифа, биологическую ценность Наума и бесполезное материнство Ханны. Освенцим – который я не знаю, в котором я никогда не был, который совершен вне моего мира, но который тоже у меня есть и без которого я так же невозможен. Именной артикль, титул, наследственный штемпель, клеймо. И он, и родители одинаково неравнодушны к моему бытию, виновники его. Я – их осуществившаяся надежда и его несбывшаяся мечта.
Прошлое оставило мне только один способ стать счастливым – повсеместно ограничить себя равнодушием. У меня нет шанса ворваться обратно, в до-меня, в ту точку, где меня еще не настиг мир, взломать дистанцию, самому сформировать или хотя бы поправить то, в чем теперь приходится жить. Есть лишь одна возможность – быть пользователем, доказательством механики и динамики жизни и того, что прошлое – это прошлое. Жизнь по-человечески для меня противоестественна.