- Как вы провели день? — спрашивает кухарка.— Хорошо было?
- Да, спасибо, очень хорошо. Конечно, досадно, что все время шел дождь, зато водоемы наполнятся, а это ведь очень кстати, правда?
Нэлли с отвращением чувствовала всю фальшь произносимых ею слов,— но что делать? Сказать кухарке, что день прошел дерьмово, описать то, что она сегодня видела в театре? Нэлли прошла к себе, в свою нарядную миленькую комнатку, затем села в свою беленькую, миленькую ванну, но как она ни наслаждалась своей комнатой и ванной, она не могла отделаться от убеждения, что лишь закрытые двери, обособление, фальшь и слепота способны ее спасти, способны помочь ей сохранить стройное представление о мире. С Нейлзом своими впечатлениями она не поделилась.
После завтрака он поднялся в комнату сына. Накануне вечером, вернувшись из гостей и обнаружив, что Тони еще не лег, а читает, он просидел с ним довольно долго.
- Ну, как было? — спросил Тони.— Хорошо?
- Да ничего.
- Хочешь чего-нибудь выпить на ночь?
- Разумеется. А ты выпьешь пива?
- Пожалуй. Я сейчас все принесу.
- Сиди. Я сам принесу,— сказал Нейлз не то чтобы строго, но достаточно категорично.
Он не одобрял родителей, которые позволяли мальчикам в возрасте Тони возиться в баре. Среди его знакомых многие поручали детям приготовлять коктейли и разносить их гостям, но Нейлзу казалось, что это непорядок. Во-первых, рассуждал он, у детей еще не выработан глазомер, необходимый для соблюдения точных пропорций в коктейле, а во-вторых, подобное занятие несовместимо с невинностью, этим непременным украшением юности. Нейлз принес снизу пиво и виски и снова уселся в кресло. Он, видимо, был всецело занят своими мыслями и, глядя куда-то поверх ковра, сосредоточенно хмурился. Оба, отец и сын, молчали, и в этой паузе, предварявшей разговор, ощущалась та особая, заповедная тишина, которая составляет самую сущность любви.
Нейлз принялся рассказывать о вечере. Почти всех, кто там был, Тони знал. Слушая отца, он одновременно думал, успеет ли его мать уснуть к тому времени, как кончится их беседа. Хоть бы успела, думал он, и тогда до него не будут доноситься из родительской спальни нежные междометия, вздохи и стоны торжествующей любви. Атмосфера мужской дружбы, избранности была приятна обоим, и вместе с тем обоим было немного неловко, словно они разыгрывали специально для них написанную сцену «Отец и сын». Впрочем, чувство, которое Нейлз сейчас испытывал к Тони, нельзя было определить никаким иным словом, кроме как «любовь». Будь он человеком более экспансивным, живи они в другой стране, он бы подошел к сыну и, прижав его к груди, попросту сказал, что любит его. Вместо этого Нейлз взял сигарету, затянулся и тотчас судорожно закашлялся. Это был жестокий приступ, с мокротой, лицо Нейлза побагровело. Ничто так не подчеркивало разницу в их возрасте, как этот кашель. «Почему он не бросит курить,— думал Тони.— Если бы он не курил, быть может, он перестал бы кашлять». Беспощадный кашель, приводивший отца в такое жалкое состояние, напоминал о том, что на свете существуют недуги, старость и смерть. Но Тони тут же спохватился — ведь его отцу никогда не дашь сорока двух лет, да и вообще он ничуть не похож на старика. Он выглядит много моложе отца Дона Уолтэма, Генри Пастора или Герберта Мэтсона. И хоть ни в одном из видов спорта особенно не блистал, он все же мог подчас благополучно вытащить мяч из хоккейной свалки, забить гол в футболе и съехать на лыжах с не очень крутой горы. Сорок два года... Возраст этот представлялся Тони таинственным, невероятным и древним. Мысль о том, что человек прожил на свете столь долгий срок, волновала его, как волнует археолога какая-нибудь реликвия шумерской или скифской культуры. Впрочем, седина еще не тронула его волос, и они были по-прежнему густы, лицо его, несмотря на морщины, ничуть не обрюзгло, он совсем не сутулился, и у него не было и намека на брюшко. Отец, вне сомнения, человек незаурядный, подумал Тони и тут же, не без самодовольства, решил, что незаурядность эта передастся по наследству и ему, Тони: незаурядному сыну незаурядного отца не грозят такие пошлости, как седина, лысина, тучность и старческая суетливость.
Нейлз выбрал пластинку и запустил проигрыватель. Тони знал, что ему предстоит еще раз услышать «Мальчиков и девочек». Нейлз не был театралом, да и к музыке был равнодушен, но почему-то — это было так давно, что никто уже не помнил, как это случилось,— у него вдруг оказались два билета на премьеру «Мальчиков и девочек». Кто-то из его приятелей то ли заболел, то ли должен был уехать и отдал свои билеты Нейлзу. Нейлз собирался уступить их кому-то еще, потому что терпеть не мог опереток, а имена Лессера и Раньона ему ничего не говорили. Но у Нэлли в ту пору появилось новое платье, и ей хотелось его надеть. Словом, случилось так, что они пошли на премьеру. Усевшись в кресло, Нейлз мрачно приготовился слушать увертюру, но первая же фуга привела его в неописуемый восторг, и с каждой арией его восторг возрастал. Когда же дело дошло до финального хора, Нейлз, вскочив на ноги, принялся, не щадя ладоней, хлопать и реветь: «Бис, бис!» В зале уже загорелись огни, а он все еще бесновался. Нейлз покинул театр одним из последних.
Он был уверен, что в тот вечер ему довелось быть свидетелем исторического перелома в театральном искусстве. Нейлз даже сочинил сентиментальную теорию об обреченности гения. Образ Франка Лессера сплелся в его сознании с образом Орфея, и когда он прочитал в газете, что Лессер развелся с женой, он каким-то образом связывал эту катастрофу с совершенством «Мальчиков и девочек». Он решительно отказывался идти на другие спектакли Лессера, ибо был убежден, что в них обнаружится трагический спад его дарования. История не знает художника, который был бы в состоянии повторить свой шедевр. В глубине души Нейлз даже считал, что с Лессером следовало бы поступить, как поступили со строителем храма Василия Блаженного, и выколоть ему глаза. Премьера «Мальчиков и девочек» осталась в его памяти навсегда как долгий летний день, непревзойденное очарование которого таит в себе намек на неизбежность зимы и смерти.
Нейлз начал подпевать проигрывателю. Он купил эту пластинку давно, тотчас после премьеры, и она уже была сильно заиграна. Нейлза это ничуть не смущало. Слов он не знал и вместо них вставлял бессмысленные слоги (ти-ра-ри-ти-ра-ра), но во время арии «Счастье, будь сегодня джентльменом» вскочил на ноги и, стуча кулаком одной руки по ладони другой, пропел целиком запомнившиеся ему куплеты. Во время финального хора он выкинул обе руки вверх, как бы в попытке достать с неба звезду, а когда отзвучала последняя нота, глубоко вздохнул.
- Вот это был спектакль, я тебе скажу. Всем спектаклям спектакль. Жаль, что тебе не довелось его видеть. Ну, ладно, пора спать.
* * *
А наутро Нейлз затосковал по сыну. В комнате у Тони стоял холод. Он имел обыкновение выключать батареи и спать с открытыми окнами. Из-за холода казалось, что обитатель комнаты покинул ее давно, задолго до этого утра. «Как странно! — удивился Нейлз.— Можно подумать, что он уже год в отлучке». Он с нежностью оглядел разбросанный по комнате хлам повседневной жизни своего сына: побитые бутсы с загнутыми носами и ребристыми подошвами, футболку, кучку книг, в которой соседствовали Стивен Крейн, Сомерсет Моэм, Сэмюэль Батлер и Хемингуэй. Однажды Нейлзу понадобился словарь, он снял его с полки у Тони, раскрыл, и оттуда каскадом посыпались фотографии голых женщин — штук пятьдесят, если не больше. Нейлз был несколько ошарашен. Он просмотрел все фотографии, одну за другой, дополняя эту галерею распутных незнакомок своим более чем скудным опытом. Отпечатанные на дешевой газетной бумаге, фотографии эти, по всей видимости, были вырезаны из каких-то специфических журналов, решил Нейлз,— типа тех, что видишь на столах парикмахерских или у чистильщика обуви. То обстоятельство, что его возлюбленный сын предпочел коллекционировать подобные картинки вместо марок, наконечников индейских стрел, минералов или редких монет, не слишком тревожило Нейлза. Он спокойно принялся разыскивать нужное ему слово, а картинки выбросил. Некоторое время спустя, быть может через месяц, Тони его спросил: