В «Стрэнде» продолжалась публикация рассказов о бригадире Жераре; писать новые Дойл не собирался. Пустячки ему наскучили. Он еще в Египте потихоньку начал работать над давно задуманным «стоящим» романом из наполеоновских времен – «Дядя Бернак» («Uncle Bernac: A Memory of the Empire»).
Герой-рассказчик – молодой французский эмигрант Лаваль, сын роялиста: в Англии он получает письмо от своего дяди Бернака, бесчестного злодея (он служил и Робеспьеру, и Баррасу, и Наполеону), который предлагает племяннику вернуться во Францию и пойти на службу к императору. Тяготясь изгнанием, Лаваль принимает приглашение дяди. По пути он попадает в руки заговорщикам, готовящим убийство Наполеона; дядя Бернак его спасает, но лишь затем, чтоб женить на своей дочери, которую герой не любит и которая любит не его. Все это – плен и спасение – происходит на торфяном болоте, а заговорщики вступают в схватку с ужасной громадной собакой; на болоте же уединенно живет дядя Бернак, а дочь Бернака предупреждает героя о том, что он должен держаться от болот подальше. Героя, кое-как выбравшегося из торфяников, представляют ко двору; в романе появляются Наполеон, Фуше, Жозефина, описанные примерно так же, как Людовик в «Изгнанниках»: наивно и ходульно, как написал бы школьник, прочтя учебник по истории.
«– Нравственность, – кричал он [Наполеон] в исступлении, – мораль не созданы для меня, и я не создан для них! Я человек вне закона и не принимаю ничьих условий. Я много раз говорил вам, Жозефина, что это все фразы жалкой посредственности, которыми она старается ограничить величие других. Все они неприложимы ко мне. Я никогда не буду сообразовывать свое поведение с законами общества!»
Не шло у доктора Дойла с королями и императорами, никак не шло. Принцы с герцогами у него получались лишь тогда, когда они – при войске, в походных условиях (Монмаут, например); описание же придворной жизни всякий раз было из рук вон. Для описания некоторых сторон жизни недостаточно изучать источники: нужно чувствовать дух и стиль. Почувствовать дух королевского двора провинциальный доктор не умел и передать его, соответственно, тоже. В отличие от автора это прекрасно сознавал Этьен Жерар: «Когда подо мной добрый скакун и сабля моя звякает о стремя, – тогда я силен. И всему, что касается фуража – сена или овса, ржи или ячменя – и командования эскадронами на марше, я могу поучить кого угодно. Но когда я встречаюсь с каким-нибудь камергером, маршалом или самим императором и вижу, что все говорят обиняком, вместо того чтобы выложить все начистоту, – тут я чувствую себя как кавалерийская лошадь, запряженная в дамскую коляску». Вот таким «Дядя Бернак» и получился – нелепым, как кавалерийская лошадь в дамской коляске.
Бумажным и плоским выглядит в романе и сам Жерар, которого в бытность его лейтенантом встречает герой и который уничтожает заговорщиков и косвенным образом помогает герою сделаться адъютантом Наполеона и удачно жениться. Угол зрения сменился – и обаяние исчезло. А ведь начало «Дяди Бернака» читалось с интересом. Дойл начал писать двух чудесно живых и противоречивых заговорщиков, но потом их бросил – зачем писать про мелкое, когда есть большое? – и предпочел высказывать банальные невнятицы о Наполеоне: «Я знаю только одно, что это был гениальный человек, и все его поступки были всегда настолько грандиозны, что к ним неприложима обыкновенная мерка человеческих поступков». Неужто он всерьез верил, что эта фраза, с точки зрения литературы, весит больше, чем «наш маленький человечек с бледным лицом»?
На первый взгляд кажется, что автор все понимал; в отличие от «Изгнанников» он своего «Дядю Бернака» не полюбил. В письме матери он называл его «несчастной книжицей» и признавался, что ни одна вещь не давалась ему с таким трудом. «Я, видимо, не нашел правильного ключа, но мне необходимо с ней как-нибудь развязаться». «Правильный ключ» – он же «тонкая бесцветная нить» – он же «волшебные очки» – и впрямь куда-то подевался. Почему, ведь рассказ ведется от первого лица? Но волшебные очки обязаны быть наивными. В Лавале этой наивности нет; автор, видимо, сам не знал, как должен смотреть на вещи образованный французский дворянин-роялист. Ну, не получилось и не получилось. И тут самокритичный доктор Дойл нас как обухом по голове огрел: в мемуарах он, признавая, что книга «Дядя Бернак» в целом неудачна, утверждает, что «две главы в ней, посвященные Наполеону, рисуют его портрет точнее, чем множество толстых книг». Хоть стой, хоть падай. Возмущение, правда, чуть-чуть уляжется, когда попытаешься вспомнить – ну хорошо, а кому из писателей удалось создать по-настоящему живой и убедительный образ Наполеона? – потом еще раз перелистаешь «Войну и мир» (усилием воли абстрагировавшись от мыслей о величии толстовского гения) и призадумаешься надолго. Трудный какой-то материал был этот Наполеон для писателей, неблагодарный. Разве что Алданов в «Святой Елене». но там Наполеон – не император, а умирающий старик. Дойл с потрясающей, под стать Жерару, наивностью замечает, что его описание Наполеона хорошо потому, что оно представляет собой «квинтэссенцию десятков книг». Любой студент знает, как называется такая квинтэссенция, – рефератом...
После «Дяди Бернака» (опубликованного издательством «Элдер и Смит» в 1897 году) в конце 1896-го Дойл написал «Трагедию „Короско“». И той же осенью Египет напомнил ему о себе довольно неожиданным образом. На один из спиритических сеансов, которые доктор продолжал исправно посещать все эти годы, явился дух человека, с которым Дойл познакомился в Каире – тот потом уехал на Нил в составе экспедиции и погиб. Никто из участников сеанса, по мнению Дойла, не мог ничего знать об этом человеке. «Я начал задавать ему вопросы точно так же, как если бы он сидел передо мной, и он отвечал мне быстро и уверенно». Дойл и дух предались воспоминаниям о Каире, перебрали всех знакомых; дух сообщил, что при всей своей занятости в ином мире находит время интересоваться земными политическими событиями. Дойла интересовало, встречается ли его знакомый дух со знаменитостями, но тот разочаровал его: духи живут семьями, как и здесь, и к знаменитостям подступиться так же сложно. Дойл попросил духа уточнить касательно семей: непременно ли человек на том свете живет с той же женой, что и на этом. Дух ответил, что это необязательно, и добавил вещь чрезвычайно поэтичную: «Но те, кто действительно любили друг друга, непременно встречаются вновь».
На тот же сеанс явился и другой дух – он принадлежал шестнадцатилетней девочке, умершей в Австралии: та рассказывала о жизни на Марсе. Дойл узнал, что духи молятся и развлекаются; у них нет ни богатых, ни бедных, и вообще жизнь устроена несравненно лучше, чем на Земле. Рассказы обоих духов, вразумительные и ясные, произвели на него чрезвычайное впечатление; однако, по его признанию, в то время он еще не мог вписать подобную концепцию будущей жизни в свою философскую схему: «Я только отметил ее и прошел мимо».
Тогда же, в конце 1896-го, Дойл придумал очередного персонажа, переходящего из рассказа в рассказ: капитана Шарки, кровожадного и ужасного пирата. Очень характерно для доктора Дойла, что он удержался от искушения (а может, и искушения даже не было) придать своему пирату обаяние, как делали и делают большинство пишущих о пиратах, Стивенсон в том числе. Шарки – существо абсолютно омерзительное: милых и обаятельных убийц Дойл не признавал. Сами рассказы, пожалуй, нельзя отнести к числу шедевров Дойла – это изящные безделки, – но в них очень сильно проявилась склонность автора к черному юмору. Можно выделить один из рассказов серии (более поздний) – «Ошибка капитана Шарки» («The Blighting Of Sharkey»), который оставляет после себя впечатление по-настоящему жуткое: когда девушка, которую Шарки захватил в плен, оказывается прокаженной. «Шарки уставился на руку, которая ласкала его. Она была странного мертвенно-бледного цвета, с желтыми лоснящимися перепонками между пальцев. Кожа была припудрена белой пушистой пылью, напоминавшей муку на свежеиспеченной булке. Пыль густым слоем покрывала шею и щеку Шарки. С криком отвращения он сбросил женщину с колен, но в тот же миг, издав торжествующе злобный вопль, она, как дикая кошка, прыгнула на доктора, который с пронзительным визгом исчез под столом. Одной клешней она вцепилась в бороду Галлоуэя, но он вырвался и, схватив пику, отогнал женщину от себя; она что-то невнятно бормотала и гримасничала, а глаза у нее горели, как у маньяка». Стивен Кинг, как говорится, отдыхает.