В ноябре случилось новое несчастье: у Луизы начались кашель и боли в боку. Дойл послал за своим коллегой Дальтоном, жившим по соседству; тот диагностировал туберкулез, причем в очень серьезной форме – так называемую скоротечную, или галопирующую чахотку, не дающую никакой надежды на выздоровление. Дойл не поверил. Пригласил другого врача, Пауэлла, более авторитетного. Тот подтвердил диагноз коллеги. Сказал, что болезнь незамеченной развивалась уже несколько лет, а теперь жить Луизе осталось три-четыре месяца. В тот же день Дойл написал матери, что продает дом и все имущество и уезжает с женой в Швейцарию: «Нам нужно принимать то, что уготовила нам судьба, но я надеюсь, что все еще обойдется». Надеялся в действительности или нет – неизвестно. В Альпах некоторые туберкулезные больные выздоравливали. Известно было, как капризен туберкулез: больной, которого признают безнадежным, мог поправиться, а легкий вроде бы больной – умереть.
Врачи рекомендовали Сент-Мориц, но потом было решено поселиться в Давосе. Дом пока что не продавали, в нем осталась мать Луизы с детьми. Дойлы прибыли в Давос в конце ноября 1893 года и поселились в отеле «Курхауз». Ухудшения здоровья у Луизы не было, но не было и улучшения. Она переносила свою болезнь стоически-кротко. Позднее Дойл напишет матери: «Я прожил шесть лет в больничной палате; о, как я устал от этого. Милая Туи: меня это мучило сильнее, чем ее – она никогда не мечтает, не фантазирует, и я рад этому».
В декабрьском номере «Стрэнда» было опубликовано «Последнее дело Холмса». Читатели были возмущены; 20 тысяч подписчиков отказались от журнала в знак протеста. У дверей редакции собирались делегации, требовавшие вернуть Холмса. Редакторы «Стрэнда» предполагали, что последствия гибели сыщика будут для них очень скверными, но такого коллективного безумия они и представить не могли. Гринхоф Смит и Уотт забрасывали доктора письмами. «Я не мог бы оживить его, даже если бы хотел, потому что я так объелся им, что у меня к нему такое же отношение, как к паштету из гусиной печени, которого я однажды съел слишком много и от одного названия которого меня до сих пор мутит», – писал Дойл; а тем временем обезумевшие от горя читатели звонили в Норвуд и угрожали расправиться с автором, если он не исправит свою ошибку. Стивен Кинг описал эту ситуацию в «Мизери»; возможно, и Конан Дойл мог написать нечто подобное – жестокие женщины у него получались. Но ему было совсем не до того.
В Давосе он начал работу над «Письмами Старка Монро». В возрасте тридцати четырех лет он подводил итог своей молодости: такое обычно делается, когда человеку очень тяжело. Об этой книге мы уже говорили очень подробно, умолчав лишь о ее финале. Вот он: «Доктор и миссис Монро были единственные пассажиры в ближайшем к локомотиву вагоне, и оба были убиты на месте. Он и его жена всегда хотели умереть одновременно; и тот, кто их знал, не будет жалеть, что кто-либо из них не остался оплакивать другого. Он застраховал свою жизнь на тысячу сто фунтов. Эта сумма оказалась достаточной для поддержки его семьи, – что, ввиду болезни отца, была единственным земным делом, которое могло бы его тревожить». Книга была и признанием умирающей жене в любви, и мольбой о прощении, с которой доктор не успел обратиться к отцу. Посещала ли его мысль уйти из жизни, когда Луиза умрет? На первый взгляд, исходя из его жизнерадостного характера и из того, что он не так уж страстно был влюблен в жену, это представляется невероятным. Но – не невозможным. Раскаяние и жалость были уж очень велики. И очень всё сухо, практично и продуманно, даже сумма страховки (с поправкой на разницу в материальном положении молодого врача и знаменитого писателя). Закончив повесть, Дойл отослал ее Джерому в «Айдлер». А несколько дней спустя Луизе стало лучше. Как будто Дойл подкупил или разжалобил судьбу – его жена проживет еще много лет.
Воспрянув духом, Дойл сразу же принялся работать с удвоенной энергией. Он за несколько дней написал «Паразита» и сразу взялся за новый, как сказали бы нынче, проект: серию рассказов о бригадире Жераре, человеке, «которого искушал маршал Бертье, который был впереди в отчаянной скачке на парижской дороге, удостоился объятий самого императора и ехал с ним в лунную ночь по лесу Фонтенбло» – самую, пожалуй, жизнерадостную вещь из всего, что было им когда-либо создано, и, как многие считают, лучшую. Сам автор, однако, был о жераровских рассказах столь же невысокого мнения, как и о холмсиане: по его собственным словам, он намеревался «создать стоящую книгу, нарисовать всеобъемлющую картину наполеоновской эпохи и передать ее дух», но его «амбиции оказались выше сил» – и, на счастье читателя, всеобъемлющая картина не нарисовалась, а написалась великолепная книга. «Слушая мои рассказы, вы должны помнить, что перед вами человек, который видел историю, так сказать, изнутри. Я рассказываю о том, что видел своими глазами и слышал своими ушами, так что вы не пытайтесь возражать мне, ссылаясь на какого-нибудь ученого или писателя, написавших исторические книжки или там мемуары», – предупреждает Этьен Жерар, как и Джок Колдер в «Великой тени», сразу надевая на читателя волшебные очки.
Готовясь к работе, Дойл, как всегда, изучил все документальные источники, что были ему доступны; но главным источником послужили уже упоминавшиеся мемуары генерала Марбо, которые Дойл прочел сперва в переводе, затем в подлиннике. (Существовал в наполеоновские времена реальный Этьен Жерар, маршал, а впоследствии премьер-министр Франции, но к нему рассказы Конан Дойла не имеют отношения.)
Приключений в книге Марбо было столько, что и придумывать ничего не нужно; в некоторых рассказах Дойл лишь видоизменил эти приключения. Но он очень сильно изменил тон.
«Я могу сказать без особой похвальбы, что природа отпустила мне немало мужества; я даже добавлю, что бывало время, когда мне нравилось быть в опасности, о чем достаточно, по-моему, свидетельствуют мои тринадцать ранений и некоторые непростые приключения, которые я выполнял»[32]. Это цитата из подлинных мемуаров Марбо.
«Я прекрасный солдат. Говорю это не из тщеславия, а потому что это истинная правда». «Меня ранили из ружей, из пистолетов, осколками ядер, не говоря уж о том, что неоднократно протыкали штыком, копьем, саблей и наконец шилом, что было всего больнее». А это – Этьен Жерар, которого придумал Конан Дойл, «сплошные усы да шпоры» (так назвал его Лассаль), «самая тупая голова и самое отважное сердце во всей армии», по словам самого Наполеона.
Марбо был человек действительно бравый и выдающийся, и описанные им подвиги во многом соответствуют действительности; как большинство мемуаристов, он относился к себе очень серьезно. Жерар тоже относится к себе с чрезвычайной серьезностью. Повествуя о себе, он никогда не улыбается: «Я чувствовал себя покровителем одинокой женщины и, зная, какой я опасный человек, строго следил за собой». Улыбается автор, спрятавшийся за текстом так, что его нипочем не найдешь. В каком-то смысле можно сказать, что Жерар – это Холмс и Уотсон в одном флаконе. Он сам совершает подвиги и сам о них рассказывает – рассказывает так, как мог бы рассказывать барон Мюнхаузен, но Мюнхаузен никогда бы не признался, что кто-то назвал его «самой тупой головой».
Первый рассказ серии о Жераре, который написал Дойл, – «Как бригадир был награжден медалью» («How the Brigadier Won His Medal»); стоит заметить, что еще раньше он написал «Романс ведомства иностранных дел» («A Foreign Office Romance»), где нет Жерара, но действует изобретательный и отважный французский агент, благодаря которому удается на выгодных условиях подписать Амьенский договор: персонаж еще не оформился, но структура и тематика настолько близка к серии, что в некоторых сборниках «Романс» включают в жераровский канон. В «Медали» Жерар уже предстает во всей красе; здесь же появляется и второй герой – Наполеон, на которого читатель глядит сквозь волшебные очки, услужливо предоставленные Жераром, и видит, что пред ним стоит «...коротышка, на дюйм ниже любого из полдюжины мужчин, широкий в плечах, – правда, я и сам не такой уж рослый. Кроме того, бросалось в глаза, что туловище у него длинное, а ноги короткие. Большая, круглая голова, поникшие плечи и гладко выбритое лицо делали его больше похожим на профессора Сорбонны, чем на первого полководца Франции. Конечно. О вкусах не спорят, но мне сдается, что если б я мог прилепить ему пару добрых кавалерийских бакенбард вроде моих, это ему не повредило бы».