Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Возражения? Да нет, пожалуй, закончились у нас возражения. Согласны: Холмс – некое высшее, сверхчеловеческое существо, божество. (Правда, может быть, не христианское и не доисторическое, а милое, уютное, домашнее божество – Дед Мороз? Он является, когда его позовут; в него дети и взрослые, не веря, играют так, как будто верят; ему пишут письма.) Уотсон – спутник и летописец божества. Но доктор-то Дойл этого и в мыслях не держал! Он просто писал рассказы!

Да, у него получилось адаптированное Евангелие (или пародия на Евангелие – как кому больше нравится); да, у него получился гимн цивилизации XIX века; да, у него получилась очаровательная, уютнейшая, всенародная сказка. Но он-то этого не хотел. Это все литературоведы придумали. Он просто писал рассказы. Что же такое он сделал, что его «просто рассказы» получились лучше, чем у кого-либо во всем свете? И тут мы возвращаемся к вопросу: почему все-таки рассказы, где нет Уотсона, нравятся читателям меньше остальных?

Предположим, что истории без Уотсона не так хороши, как другие, вовсе не потому, что Уотсон в них не действует. Они не так хороши, потому что Уотсон о них не рассказывает. В холмсиане Дойл «всего лишь» использовал прием, которым пользовался почти всегда, с самого начала. Уотсон – продолжатель рода простодушных рассказчиков, которые населяют уже самые ранние вещи Дойла. Предположим, что этот прием и есть ноу-хау доктора Дойла, которое делает его тексты столь бесконечно обаятельными.

Эка невидаль – писать от первого лица! Да половина всех книг написана от первого лица; и среди этих «я» простодушных полным-полно, даже круглые идиоты найдутся. Но на самом деле, как ни странно, прием Дойла используется весьма редко. В подавляющем, абсолютном большинстве литературных текстов, где повествование ведется от первого лица, рассказчик – простодушный или нет – является одновременно и героем; он говорит о себе. Уотсон – простодушный рассказчик, повествующий о совсем другом герое; в то же время он не является просто функциональной единицей, которая служит для зачина или связывания одних сцен с другими, а представляет собой настоящий полноценный характер. Полным-полно рассказов и повестей начинается с того, как «я» плыл на пароходе и попутчик X рассказал «мне» одну историю, или «мы» сидели у камина и Х рассказал «нам» одну историю; в них «я» – всего лишь литературная завязка, уже во втором абзаце куда-то исчезающая (иногда таких «я» в одной истории несколько, и они нужны, чтоб обмениваться сплетнями, как в «Странной истории доктора Джекила и мистера Хайда»). У Достоевского в «Бесах» или «Селе Степанчикове» «я» – лицо служебное, абсолютно безликое, никакое, как незаметный лакей в рассказе Честертона: «я» нужен опять-таки для передачи сплетен и мнений и для того, чтобы герои могли встречаться друг с другом на нейтральной территории; примерно таковы же «я» в рассказах Киплинга о Малвени и Ортерисе, «я» в «Хоре и Калиныче», даже, пожалуй, «я» в «Великом Гэтсби».

Уотсон нужен Дойлу совсем не для этого. Уотсон – единственная точка зрения, с которой читатель может смотреть на Холмса. Уотсон судит о Холмсе вкривь и вкось; он пишет о том, что видит – а видит он все очень приблизительно и наивно. Он видит, но не понимает – не только преступление, но и Холмса. «Сколько ни перечислять все то, что он знает, – сказал я себе, – невозможно догадаться, для чего ему это нужно и что за профессия требует такого сочетания! Нет, лучше уж не ломать себе голову понапрасну!»

Уотсон ничего не понимает в «Этюде»; но и годами позже он все так же ничего не понимает. «К моему удивлению, Холмс влез на дубовую каминную полку», – тупо констатирует Уотсон, наблюдая за действиями своего друга; зачем влез, почему влез – да кто же его знает? Когда Холмс достает чемодан, чтобы попросить Джефферсона Хоупа помочь застегнуть ремни и таким образом надеть на него наручники, Уотсон решает, что его друг собрался уезжать и просто не нашел лучшего времени собирать чемоданы, чем момент захвата вооруженного преступника. Уотсон убежден, что у Холмса нет родственников – а в «Случае с переводчиком» вдруг оказывается, что существует Майкрофт и братья регулярно общаются друг с другом. В «Собаке» Уотсон, вроде бы изучивший Холмса насквозь, тем не менее простодушно уверен, что тот бросил его одного. В «Холмсе при смерти» он так же уверен, что его друг, заболев, лишился рассудка (кстати, он еще с «Этюда» время от времени сомневается в здравомыслии Холмса). Даже то, как Холмс к нему относится, Уотсон понимает превратно: «Я был где-то в одном ряду с его скрипкой, крепким табаком, его дочерна обкуренной трубкой, справочниками и другими, быть может, более предосудительными привычками». И это – о человеке, который вечно, как нянька, беспокоится, хорошо ли Уотсон выспался, да не устал ли он, да пообедал ли он; о человеке, у которого, когда ему показалось, что Уотсон ранен, «задрожали губы» и «взгляд затуманился»! О, неблагодарный! Ничего не понимает, ровным счетом ничего. Стоит только Холмсу загримироваться или сменить походку – и Уотсон нипочем его не признает, как герой водевиля, чья жена надела чужую шляпку.

Уотсон – «кривое зеркало», и недаром Холмс только головой качает, читая рассказы своего друга. Но если для Холмса Уотсон – «кривое зеркало», то для нас – «кривые очки». Мы не знаем, каков реальный Холмс; мы видим лишь то, что нам сумел показать простодушный, мало что понимающий Уотсон. Суждения Уотсона о Холмсе всегда неточны. «Скандал в Богемии» он начинает сентенцией: «Всякие чувства. были ненавистны его холодному, точному и поразительно уравновешенному уму. Мне кажется, он был самой совершенной мыслящей и наблюдающей машиной.» – а несколькими страницами далее выясняется, что «машину» легко обвели вокруг пальца, что «машина» выпрашивает у клиента женскую фотографию. Ничего не понимает, обо всем судит криво! Одна его знаменитая таблица, в которой он оценивает знания Холмса, чего стоит: в ней все ошибочно, ведь на самом деле Холмс прекрасно разбирается в истории, политике, искусстве и литературе. В «Знаке четырех» или «Медных буках» Холмс критикует его рассказы за то, что в них чересчур много беллетристики и мало науки – а он умудряется понять это так, будто тщеславный Холмс обижен, что ему не воздали должного.

Уотсон постоянно видит (и честно пересказывает нам), как Холмс заботлив, как он деликатен с женщинами, как он терпеливо возится со своими клиентами – и все же упрямо твердит нам о том, что Холмс сухарь, машина, бездушный тип. Он частично прозревает лишь после смерти Холмса: когда его собственные глаза застилают слезы – только тогда он называет друга «самым благородным и самым мудрым». Но после возвращения Холмса все возвращается на круги своя: сухарь, машина. Ох, какие кривые очки, какие бестолковые! Но именно благодаря им облик Холмса становится так обаятелен. Если бы Уотсон нам беспрестанно вдалбливал, что его друг добрый, порядочный, ласковый, отзывчивый, – мы бы ему нипочем не поверили; Холмс вызывал бы у нас одно раздражение.

«Холмс не помещается в видоискатель Уотсона, – пишет Генис. – Он крупнее той фигуры, которую может изобразить Уотсон, но мы вынуждены довольствоваться единственно доступным нам свидетельством. О величии оригинала нам приходится догадываться по старательному, но неискусному рисунку». За неискусным рисунком доктора Уотсона спрятался умелый, большой художник – доктор Дойл; ах, до чего же здорово спрятался! Мы его не отыщем, как бы ни старались. Он надел на нас кривые, все искажающие, все затуманивающие очки. Эти очки называются – Уотсон.

Кривые очки Дойл заставляет нас носить практически в каждом своем тексте, написанном от первого лица. Но в его лучших (по крайней мере с точки зрения массового читателя) текстах – холмсиане, рассказах о бригадире Жераре, романах о Челленджере, – эти очки не только кривые. Они очень сложные. Это технический шедевр – недаром Фаулз назвал Уотсона «гораздо более умным и искусным созданием автора» по сравнению с Холмсом. Очки эти умудряются показать нам не только Холмса, на которого они нацелены. Непостижимым образом они демонстрируют сами себя. Как мы узнаем характер Уотсона? Уотсон простодушный, добрый, скромный, надежный, доверчивый, послушный и преданный, как собака (нет, ей-богу, кому-нибудь умному непременно стоит написать работу, где будет доказано, что Холмс и Уотсон есть архетипы Кота и Пса; Дойл сам на этот вывод наталкивает своими беспрестанными упоминаниями о том, что Холмс «мурлыкает», «крадется» и отличается болезненным пристрастием к чистоплотности), ограниченный, мыслящий штампами, респектабельный. А с чего, интересно, мы это взяли, если Уотсон почти ничего не рассказывает о себе, кроме того, что он «невероятно ленив» (что в общем-то неверно: он не ленив, а безынициативен), любит долго спать и привык к бивуачной жизни, никогда не открывает нам своей души, даже малого ее уголочка? Уотсон в каждом рассказе пишет: наш Холмс такой-то, наш Холмс сякой-то. Но он не сообщает нам, какой он сам. Другие персонажи не обсуждают Уотсона, не говорят, какой он. И все же мы видим его очень ясно – гораздо яснее, чем Холмса. Характер Уотсона раскрывается только через то, что и как он говорит о других людях, о Холмсе в частности, – и через их с Холмсом диалоги.

66
{"b":"139123","o":1}