Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Все знают (ах, какой привет массовой прессе!), что удачный поиск единственного мужчины, того самого, предназначенного, который вторая половина и прочая, – это чушь, математически невозможная. Найти нельзя никого.

Но я нашла бабушку, а она меня. Сравнение с мужчиной абсурдно, но я хочу так.

Это сравнение, конечно, хромает на оба костыля, однако на другое сравнение моя фантазия и не замахивается. Бабушка сейчас – это смысл моей жизни. Только при наличии бабушки я живу и развиваюсь. Кажется, даже умнею, местами.

Терпи, прозвенел голос. Так надо. Испытания надо проходить самой. Без наркоза. А то не засчитается.

Ну что ж. Борьба за счастье отменяется. О чём бишь я мечтала в детстве? Описать вишнёвый луч. Всю жизнь пытаюсь дописать один пейзаж, а он уходит, выворачивается и нос показывает. Назло всем: напишу его и покажу бабушке. И Давиду, мерзавцу-разлучнику.

Уж я намотаю вишнёвый луч на ваши влюблённые шеи. Ждите, любодеи.

Это я ещё шутила, это я ещё почти кокетничала…

Джованни внимательно посмотрел на несуществующее небо, на несуществующий горизонт, на несуществующую любовь. Как устроено! Ничего нет, а слова есть. Мария замужем, её нет, а книга будет. Ловко. Только Он мог устроить так: ничего не было, а теперь всё есть. Даже небо, горизонт и любовь.

Неплохо, но зачем Ты выдумал эту страшную боль?

Вишнёвый луч. Первый выход

Шёл дождь. Поляна была неправильно-картинной, мокро-зелёной, глянцевой, душистой, – хочется все лаковые слова бросить на грудь той вызывающей, кромешной поляне, очарованной светом заоблачным, серо-ватным и невидимым.

Опьянённая красотой душа подростка – пошлые слова. Но ничего другого и не скажешь. Ведь это было опьянение, правда: голова покруживается, плечи подрагивают, вся жизнь впереди, жить хочется болезненно сильно, однако жить никак нельзя, пока не приклеишь эту глянцево-зелёную, холёную поляну к бумаге. Так начинается прискорбнейший путь, которого поначалу не боишься. Ведь в школе словесность – лишь предмет, являющийся дисциплиной; а это умеренно развращает. Вот физика – это проблемы, пот и кровь. А словесность – это игра в прятки с добродушным учителем, покорно-простодушно рекомендующим учебник почитать.

Вот и славно. Не буду писать поляну! Никуда не денется. Трава росла – и будет расти. Дождь шёл – и будет идти. Облака прячут солнце – и будут прятать. Мир не перевернётся, если поляну оставить в покое.

Нюхаю воздух: он переполнен травами, лягушками, молодостью, ветром, любовью, что актуально. Переплываю речку – и не пишу ничего про эту тёмную, узкую, холодную речку. И не надо. Мир не переворачивается. Как сказал мне один великий композитор: «Вы хвалите меня за мелодии, но ведь главное – их развитие! Похвалите уж за то, за что я сам себя ценю: умение развить мелодию. Вот мастерство!»

Потом всю жизнь показываю нос поляне: ты оставалась там всё время, пока я жила, не описав тебя; ты и теперь там же, на берегу чистой Усманки, зелёная и даже охраняемая. Никому не причинён вред – ни словом, ни вострой косой лесника, ни копытами.

Мир остаётся на своём законном месте вне зависимости от количества сказанных о нём слов. (Представьте, я тогда действительно так думала.)

Там осталась мелодия. Она ждёт развития. А мир идёт своей дорогой.

В этой удобной думе живёшь долго и счастливо. До той поры, когда внезапно худеет облако, тридцать лет назад укрывшее солнце, и выходит пылающий краешек светила: мажет золотом лес, роняет вишнёвый сок и – спать. И вспыхивает мир, и рождается неутолимая жажда красоты. Появляется художник. Поначалу строго вежливый, респектабельный, он думает, всё это скоро будет описано и всё пройдёт, и можно дальше будет жить как люди, дышать как люди, думать в своё удовольствие, выдумывать мысли…

Ровно секунду вился дымок вишнёвого света над берегом Усманки. Ровно секунду весь мир был как ошибка монтажа.

Ты уже почти ушла домой, ты могла и не увидеть послания, но что-то заставило тебя на прощание обернуться, – а тут вдруг всё и случилось. Непоправимое. Охнешь – и уже не важно, что опять дождь, облака, поляна, лес, воздух и лягушки. Рассекречено истинное намерение вечерней природы – и все смыслы подвинулись бесповоротно. Наивная. Тебе предложили развитие. Луч. Прямо с неба. Мастерство. Это когда что и как приходят одновременно.

С тех пор единственное честное беспокойство души, неутолимое, как жажда жизни, владеет и владычествует: вишнёвый луч! А всё, что живёшь напоказ, на общество, – притворство. Лишь бы спрятаться от вишнёвого луча и вынести себя за скобки. Пусть мучается Пришвин: у него был кабинет хороший, жена молодая, вторая, добрая, умная. Пусть он и пишет красоту родимой природы.[4] Его тоже щекотал ослепительной неизобразимостью – луч.

…И японцы, вечно на поселении у вулканов, пусть они пьют церемониальный чай, пылая от сдерживаемой страсти. Они такие телесные, эти восточные мудрецы, у них такая буйная кровь! – вот пусть и мучаются в передаче оттенков. Им сам Бог велел: у них земля непрочная. И вода кругом. Их всех вот-вот то ли смоет, то ли стряхнёт. Выбор мал, приходится пить чай за расписными ширмами приличий.

У них даже коты влюблены, как люди.[5]

Японцы обуздали свои страсти под страхом смерти. Нам, русским, этот страх неведом: нам не угрожает Океан. Нас потряхивает редко и только по краям.

Россия порой краями помахивает, как очень крупная бабочка – окантовочками, когда задумчиво греется на лепестках.

Она благочинно подправляет границы, как подолы вселенской юбки. Мы прихорашиваем каёмки. Никто не понимает, зачем это нам нужно столько места. Курилы там всякие.

А на поверку мы держим и даже стягиваем свои границы как только можем, ибо выпустив на волю наши подолы, мы юбкой вишнёвой накроем Землю. Мы беспредельны. Человечество должно каждый день молиться за Россию, чтоб она берегла себя.

В промежуточной толще можно, конечно, и чаю попить, но спокойно, внеапокалиптично.

У нас и бублики к чаю легко пролезут в горло безо всякого участия гейши. Наш мужик и сам умеет чаю попить. Ему не требуется шёлковое шуршание невесомого существа, подающего чай с истовостью в плоских чёрных очах: у них женщина с помощью чая молится на мужчину. А у нас если чай, то чай. А молятся у нас без чая.

И вообще. Представьте только! Восточное блюдо! Разговор с Богом, а чай вприпивку и сахар вприкуску. Очевидно, они цивилизованные.

Мы, русские, устроились лучше всех. У нас самая удобная страна, самые удобные люди. Вся Земля хотела бы устроиться так же. Поэтому борьба за власть в России – глобальная проблема. Манит всех. Самый лакомый кусок Земли. Понимаю Давида, понимаю сучёныша.

Конечно, у нас и прохладно бывает, и сумбурно, и просто удивительно. Но это наше личное дело.

Мы – вызов неверующим. С точки зрения чистого разума, у нас нет права на жизнь, на бескрайнее наше пространство, на пресную воду. Допустить в чистый западный мозг легитимность России – это признать волю Божию. Всего-то. А им, интеллектуалам, нельзя, невозможно признать Бога. Даже как идею. Даже как разумную идею. Им это неудобно и отменяет научный взгляд. Они верят Геккелю даже после его чистосердечного признания в научном обмане.[6] Чудики, право. Вон аппаратик на Титан швырнули, радуются. Будто он им оттуда тайну жизни передаст.

Джованни похоронно и скучно посмотрел на рукопись. Пока не поздно – спалить белиберду. Да сохраним же честное имя дамы. А то потомки скажут: ничего себе целомудренница! Какие строки вызвала!

«Джованни!» – позвали с улицы.

Новорождённый писатель подошёл, высунулся в окно сколько смог и решительно повернулся к камину.

вернуться

4

М. Пришвин. «Лето».

«Мне принесли белую водяную лилию. Я дождался, когда солнечный луч попал ко мне в окно, и поставил стакан с купавой против луча.

Тогда жёлтое внутри цветка вспыхнуло как солнце, а белые лепестки стали так ярко белы, что неровности бросили синие тени, и я понял весь цветок как отображение солнца на небе.

Долго смотрел на прекрасный цветок и затосковал по воде».

вернуться

5

Басё. «В деревне».

Вконец отощавший кот

Одну ячменную кашу ест…

А ещё и любовь!

вернуться

6

Э. Геккель, поклонник идей Ч. Дарвина, сильно завидовавший его лаврам, довольно долго мистифицировал научную общественность своими якобы сделанными открытиями о внутриутробной эволюции эмбриона: за девять месяцев зародыш вроде бы проходит все стадии живого от икринки до млекопитающего, ну, как будто подтверждая происхождение жизни эволюционно – от простейших до человека. Когда Геккеля разоблачили (оказалось, что знаменитые схемы внутриутробного развития, где маленькие жаберки становятся нормальными лёгкими, он нарисовал и раскрасил сам лично) и попросили вон из научного сообщества, он высказался в том духе, что все вы такие, и учёные часто врут ради славы. Вот истинный эволюционист во всей моральной красоте.

13
{"b":"139100","o":1}