— Ты крепко любишь меня, Алызга? — заглядывая ей в лицо, еще раз спросила Таня.
Дикарка угрюмо взглянула в хорошенькое личико Строгановой и резким движением отстранилась от нее.
— А за што мне любить тебя, госпожа? — усмехнувшись произнесли ее толстые губы.
— Как за што? — так и встрепенулась обиженная Таня, — я ль тебе не дарила и летники[38] шелковые, и ферязи,[39] и телогреи, и венцы, жемчугом и камнями осыпанные,[40] и бусы, и ленты, и чеботы, шитые золотом да серебром? Только ты не брала их, Алызга, и глядеть не хотела на подарки мои. А небось, мониста и бусы брала от твоей казацкой царевны,[41] небось, и сейчас ракушки да монисты носишь, дарованные ею тебе.
И Таня, ревниво косясь на остячку, сердито дернула ее пестрое ожерелье из раковин, бисера и металлических пластинок, которые носила не шее и груди Алызга. Молодая дикарка в свою очередь вспыхнула гневом. Ее глаза сердито блеснули.
— Не тронь! — крикнула она, сдвинув грозно брови. — Дары царевны Ханджар последняя радость Алызги.
И она с благоговением приложила мониста к своей скуластой щеке. Все некрасивое лицо ее озарилось ярким светом. Потом глаза снова стали мрачны и угрюмы и снова обратились печальным взором к реке.
— Ты очень любишь твою царевну, Алызга? — с затаенной ревностью произнесла Танюша.
— Га! — не то усмехнулась, не то всхлипнула дикарка. — Спроси рыбу, любит ли она речную струю. Спроси цветок, любит ли он солнце. Спроси месяц, любит ли он зимою ночь. Двоих людей послал на путь Алызге великий Сорнэ-Туром: Огевия-батыря и царевну Ханджар. За обоих умрет Алызга. Но к великой печали ее в мрачный Хала-Турм[42] отошел муж ее и грозный Урт-Ичэ[43] разлучил Алызгу с царевной Ханджар… Правда, Ханджар не часто дарила монистами и ожерельями Алызгу, как ты, хозяйка, но зато она свободу дарила ей… Вольной птицей могла носиться по степи Алызга, идти на Белую реку (Обь) к своему князю-отцу. Ханджар сама любила свободу, понимала Алызгу и не мучила ее в полону. А здесь?.. О, русские! Вы взяли страшную клятву с Алызги, чтобы не могла Алызга бежать, — закончила с мучительною тоскою дикарка и закрыла желтыми руками свое некрасивое, плоское, скуластое лицо.
— Крестись, Алызга, прими веру нашу и легче куда станет тебе, — тихо и ласково произнесла Таня, снова нежно обвивая шею остячки своей белой рукой.
Что-то странное произошло с дикаркой. Казалось, ненависть, бешенство и гнев разом наполнили все ее необузданное существо.
— Никогда! — топнув ногою, крикнула она резко, — никогда не станет Алызга христианкой! Великий хан Кучум не неволил Алызгу и ее мужа исповедывать Аллу и Магомета, пророка его…[44] Ни царевна Ханджар никогда не говорила о том, так подавно и тебе, госпожа, не след неволить меня принимать Христа. Жила доселе Алызга рабыней своих великих богов и умрет тоже их слугой и рабыней, — громко заключила она, поводя разгоревшимися глазами.
— Ишь ты упористая какая, — произнесла, нахмурившись, Таня и невольный гнев охватил девочку. — Нет таких богов! Вот што! И все твое верование брехня одна! — поддавшись разом нахлынувшей на нее гневной волне вскричала она.
Алызга вздрогнула, вытянулась, как стрела. Вся коренастая фигурка дикарки точно выросла в одно мгновение. Маленькие глазки загорелись зелеными огнями. Она была бледна как смерть.
— Великий дух, могучий Сорнэ-Туром! — грозно потрясая руками вскричала она резким голосом. — И ты, всесильный Ун-тонг, и ты, грозный Урт-Игэ, и вы, быстрые кули и мрачные менги,[45] вы слышите, что говорит она! Откликнитесь, великие… нашлите громы и молнии на место это… Пусть видят кяфыры нечистые всю страшную силу могучих богов! — и она упала навзничь в траву, не то смеясь, не то рыдая, в охватившем ее экстазе.
Доброй по натуре Танюше стало жаль дикарки.
— Полно, Алызга, полно… сбрехнула, може, я… Не серчай, голубка! — наклонившись над нею проговорила она. — У нас своя, у вас своя вера… Не серчай… Не хотела я тебя обидеть, бабочка! Полно, не плачь… Слышь, Алызга!
Все ниже и ниже наклонялась над дикаркой Таня и, занятая бившейся в конвульсиях Алызгой, не замечала, как нечто не совсем обыденное происходило подле нее. Не видела, как разом зашевелились кусты, как чья-то закутанная в оленью кожу фигура в остроконечной шапке с луком и стрелами, засунутыми за пояс, с плоским, темно-желтым лицом и приплюснутым носом неслышно выскользнула из кустов и приблизилась к обеим женщинам.
Радостная, злобно-торжествующая усмешка искривила лицо незнакомца. Он выпрямился. Маленькие глазки его блеснули… Твердой рукой он стал налаживать свой лук.
— Велик могучий Сорнэ-Туром! — грозно прозвучал его голос и почти одновременно звякнула натянутая смуглой рукой тетива.
При звуках родного языка Алызга вскочила на ноги с быстротою дикого оленя. Одновременно громкий, испуганный крик вырвался из груди Тани.
Стрела с шипением пронеслась мимо самой головы девочки и вонзилась в молодую осоку, росшую на берегу.
— Спасите! — новым отчаянным криком пронеслось по окрестности и замерло в холодных струях реки. И, не помня себя, молодая девушка ринулась из чащи. Промахнувшийся остяк сердито топнул ногою, потом запустил руку в сапог и, вытащив оттуда кривой нож с короткой рукояткой, каким обыкновенно сдирают шкуры зверей охотники-остяки, ринулся в погоню за девочкой.
— Стой! — повелительным жестом остановила его Алызга, — стой, говорю я тебе, — все дело погубишь, брат Имзега! — крикнула она по-остяцки. Ужели пришел ты сюда, чтобы отправить в Хала-Турм твою и мою душу?
— Молчи, сестра! Недаром я готовлюсь стать большим тодиби.[46] Я не мог выслушивать, как нечистые уста порочат нашу веру. Я служитель светлых богов, — угрюмо произнес остяк.
— Великий Сорнэ-Туром лишил разума эту несчастную и сами боги вольны казнить и миловать ее! — веско и убежденно заговорила Алызга. — Ты пришел во-время, Имзега. Я каждый вечер выходила сюда слушать крик иволги, которым ты извещаешь свой приход. В этот год он принесет мне счастье. Этот год — последний год плена и страданья Алызги, сестры твоей… Был ли ты, богатырь, на урмане Вагатима-нет?[47] — с лихорадочной поспешностью закончила свою речь вопросом Алызга.
— Я только оттуда, сестра! — произнес молодой остяк. — Слушай, надо торопиться… А то девчонка успеет добежать до острога и поднять тревогу… Мой каюк[48] спрятан в камышах… Успеем бежать, только надо спешить… Слушай: я провел семь дней и семь ночей на урмане… Я принес в дар великому духу девять[49] медвежьих сердец, добытых на охоте… Я лежал ниц перед великим изображением могучего шайтана, не вкушая пищи, девять дней и девять ночей и вот что открыл мне могучий Ун-Тонг, сестра моя Алызга: через семь новолуний ты будешь освобождена от клятвы своей и можешь вернуться к отцу на Белую реку, либо в юрт хана Кучума. Слышишь, сестра?
— О, Имзега! Благодарю тебя за добрую весть! — вся вспыхнув от счастья, прошептала Алызга.
— Постой, не все еще. Ты должна сослужить нам великую службу, Алызга, — кладя ей свою смуглую руку на плечо, произнес остяк. — Пятьсот вогуличей-воинов, с мурзою Бабелием и нашими молодцами, остяцкими батырями, стоят недалече в степи. Сегодня в ночь лучшие молодцы мурзы проберутся к острогу. Ты откроешь нам ворота, Алызга, и наши ворвутся и перебьют собак русских, ворвавшихся в нашу землю и завладевших ею. Поняла ты меня, сестра?