— Теоретическое обоснование всего этого, — продолжала она, — ты всё равно не смог бы понять. Но мы сделали эту комнату и этот сад такими, какими они были в марте 1731 года. В соседней комнате стоит спинет. На нём музыкант будет играть аранжировки французских увертюр Телемана. Чтобы ты смог достичь необходимой восприимчивости, доктор загипнотизирует тебя. Когда ты окажешься в полностью расслабленном состоянии, я подключу к тебе прибор, который называется гистометрический разрядник, а затем проведу тебя через эту комнату и буду читать тебе отрывки из дневников Жан-Люка Торо, где он описывает те два года, когда его любовь наполняла эти комнаты.
— И что потом? — поинтересовался садовник.
— Если бы мы это знали, — ответила Шарлотта, — во всём этом не было бы необходимости. — И затем она рассказала ему о трёх законах, о памяти частиц и о самопроизвольном распаде любви.
В ту ночь, 18 марта, врач дал молодому человеку ложку некоего горького лекарства, мелко истолчённой в стеклянной ступке смеси орехов кола, маковых семян, красных стеблей, которые в Восточной Африке называются кат, и маленьких остроконечных грибов, которые он сам прошлой осенью собирал после первого мороза на склонах датских холмов, и садовник послушно всё проглотил, поскольку так уж обстоит дело с лекарствами в этом веке, что ты принимаешь их без всяких вопросов. Затем великий знаток человеческих душ — который ради такого серьёзного момента облачился в белый халат — наклонился к молодому человеку и сначала погрузил его в пучину сна, а потом поднял на безграничную, зеркальную морскую гладь бесконтрольного восприятия.
Здесь его приняла Шарлотта, помогла подняться из глубокого кресла и отвела в ту комнату, которая должна была служить ему сценой.
За окнами была кромешная тьма, и с неодолимой радостью учёного перед лицом таинственных параллелей и совпадений Шарлотта отметила про себя, что такая же буря, звуки которой молодой Жан-Люк слышал и зафиксировал в своём дневнике двести лет назад, и сегодня ударяет в окна, заставляя ивы жестоко хлестать скульптуру Руссо по выразительному лицу.
Комнату освещали толстые свечи в тяжёлых оловянных подсвечниках. Тёплый мерцающий свет подчёркивал элегантный, соответствующий эпохе костюм садовника: узкие брюки до колен, шёлковые чулки, редингот средней длины из плиссированного немецкого льна и белый кружевной воротник. Этот же свет скрадывал, даже полностью скрывал все ниточки, что вели к двадцатому столетию: резиновый шланг, идущий из манжеты на запястье к тонометру, стоявшему на столе перед врачом, провода от маленьких электродов, измерявших разность потенциалов на прямой кишке, и экранированный кабель, тянувшийся от иглы в бедре к гистометрическому разряднику.
Глаза молодого человека были открыты, но на лице его не было никакого выражения, и оно было белым, словно бумага, на которой ещё ничего не написано. А позади него стояла Шарлотта Гэбель, выпрямившись, в полной готовности, с открытым дневником поэта в руках, и осторожно, но уверенно она повела стоящего посреди комнаты человека назад в восемнадцатый век, в то время, когда любовь ещё горела ярким пламенем.
В течение двух часов она водила его, ни на минуту не ослабляя внимания, по комнате, читая при этом вслух описание будней поэта, где даже незначительные детали впитали в себя присутствие любимой, и около полуночи, когда Шарлотта уже подумывала, а не пора ли остановиться, они добились первого контакта. Шарлотта читала описание одного приёма — вполне заурядный визит вежливости людей, которые были почти незнакомы поэту. И тем не менее в своём дневнике он так возвышенно описал тот вечер, словно описывал огромный огранённый алмаз, который он заставил сверкать, и свет его расплавленным золотом лился ему на руки, потому что среди гостей находилась его возлюбленная.
И тут садовник вздрогнул и заговорил в пустоту, обращаясь к людям, которых видел только он один. Врач, который вообще-то за свою долгую жизнь научился смотреть в бездну без дрожи, застыл в кресле, а Шарлотта почувствовала, как все маленькие светлые волоски на её коже поднялись. И тем не менее она продолжала медленно, но не сбиваясь читать, пока не оказалось, что и в этом уже нет надобности, и она отпустила садовника, Жан-Люка, в странствие по прошлому.
В течение какого-то отрезка времени, продолжительность которого они позднее не могли определить, двое учёных наблюдали, как молодой поэт беседует, кланяется, учтиво и вместе с тем немного по-детски смеётся, но вдруг он неожиданно покачнулся и чуть было не упал. Вдвоём они уложили его на диван, и врач закрыл ему глаза, убрал манжету, электроды и иглу и перевёл его из состояния гипноза в глубокий сон.
На следующий день они расспросили его и услышали совершенно захватывающее описание гостей, которые двести лет назад окружали поэта. Только один образ остался расплывчатым, ускользающим, а именно — молодая женщина. Говоря о ней, садовник использовал такие слова, что, казалось, он никак не может сосредоточиться.
— Удивительно, — сказала Шарлотта, — ведь это самое сильное из когда-либо испытанных им чувств.
— Может быть, он уже всё, что мог, написал о нём в своих книгах, — предположил садовник.
— Это невозможно, — ответила Шарлотта. — Для страстно увлечённого человека любовь представляет собой лабиринт. Любой путь похож на выход, но всё равно все они ведут к центру.
— Позвольте спросить, — сказал садовник, — откуда мадемуазель знает об этом?
— Я об этом читала, — ответила Шарлотта сдержанно и снова почувствовала непонятно откуда возникшую лёгкую неуверенность.
В 22 часа врач в последний раз проверил приборы и дал Пьеру его лекарство. Потом он погрузил его в состояние гипноза. В 23 часа Шарлотта начала читать вслух фрагменты из дневника.
Час спустя возник контакт. Пьер вздрогнул, словно невидимая рука протянулась сквозь время и увлекла его назад к гостям, среди которых Жан-Люка и Мари Клод в последний раз видели вместе.
За окнами всё сильнее бушевала непогода, и в голове у Шарлотты пронеслась мысль, что сад представляет собой всего лишь хрупкие, недавно высаженные кулисы и что, если начнётся гроза, молния может закоротить электрические приборы. Но врач был в восторге: большую часть своей жизни он проблуждал во тьме, в гинекологии, потом в психиатрии, и вот теперь он вышел на свет, теперь его руки уверенно держали приборы и ступку со смесью галлюциногенов, виски его блестели, и он чувствовал, что неистовствующий над крышей ветер был на самом деле тем колдовским, языческим, первобытным желанием, которое он выпустил наружу.
В комнате этот ветер звучал далёким завыванием и заставлял трепетать пламя больших свечей, и на этом фоне садовник наполнял комнату людьми. Он учтиво обходил своих невидимых гостей, стоявших возле оконных ниш или сидевших в креслах и шезлонгах, попивая чай с ромом и сахаром, которым их угощали. В молодом человеке ощущалась светская уверенность прошлого, но одновременно на лице его был лёгкий, непроходящий румянец — напряжённое возрастающее ожидание того, что должно случиться. Прямо за его спиной стояла Шарлотта, иногда она умолкала, иногда приглушённым, проникновенным голосом читала вслух отрывок из дневника, — не о той самой ночи, потому что о ней не осталось никаких записей, — но о прежних, похожих приёмах, а перед её глазами садовник в пустом помещении общался с людьми, которых уже много лет нет в живых.
Особенно застенчивым и любезным он становился, когда разговаривал с молодыми женщинами, и тогда врач с Шарлоттой подавались вперёд, ловили каждое его слово и видели, что кривая самописца изменяется и отклоняется стрелка вольтметра, отражая объективные физические корреляты эмоций и степени заинтересованности молодого поэта. И тем не менее колебания были слишком малы, по мнению Шарлотты, поскольку садовник всё ещё вёл себя так, как если любимой им девушки в комнате не было.