– Когда состоится голосование по законопроекту?
– Через пятнадцать дней.
– Держи меня в курсе. Посылай сообщения каждый день.
Цицерон отступил в сторону, и рабы подняли носилки. Они, очевидно, были крепкими парнями, поскольку, несмотря на изрядный вес Помпея, резво понесли его мимо здания Сената к выходу с форума. Величественная фигура Помпея Великого возвышалась над толпой подобно божеству, а за ним, словно хвост кометы, тянулась процессия почитателей и клиентов.
– Нравится ли мне фраза про сердца и храмы? – повторил Цицерон, глядя вслед Помпею, и неодобрительно покачал головой. – Конечно, нравится, Дурак Великий, ведь ее придумал я.
Я думаю, для Цицерона было непросто растрачивать столько энергии на лидера, по отношению к которому он не испытывал восхищения, и на дело, которое он считал неправедным. Но во время путешествия к вершинам политической власти у человека неизбежно появляются неприятные попутчики, а теперь – и Цицерон знал это – обратного пути уже не было.
XII
В последующие две недели в Риме только и разговоров было, что о морских разбойниках. Габиний и Корнелий, по выражению того времени, «жили на ростре», иными словами, каждый день вновь и вновь поднимали вопрос о пиратской угрозе перед народом, выступая со свежими воззваниями и вызывая все новых свидетелей. Пересказы ужасов стали для них едва ли не профессией. Пущен, к примеру, был слух об изощренном издевательстве. Будто если кто-то из попавших в плен к пиратам объявлял себя гражданином Рима, те разыгрывали страх и молили о пощаде. Человеку этому давали даже тогу и сандалии, низко кланялись ему всякий раз, когда тот показывался, и подобная игра продолжалась долгое время – до тех пор, пока, выйдя далеко в море, разбойники не спускали сходни и говорили своему пленнику, что отпускают его на волю. А если человек отказывался спускаться в воду, то жертву просто выкидывали за борт. Рассказы эти приводили в гнев собравшихся на форуме людей, привыкших к тому, что заявление «Я – римский гражданин» служило магическим заклинанием, воспринимавшимся во всем мире с глубоким почтением.
Сам Цицерон с ростры не выступал – как ни странно, ни разу. А дело было в том, что он заранее решил воздерживаться от речей до того момента, когда его слово сможет оказать наибольшее воздействие. Он разнообразия ради взял на себя роль умеренного, привычно вращаясь в сенакуле, где выслушивал жалобы педариев, давал обещания передать Помпею чью-либо униженную мольбу или иное ходатайство, а иногда, очень редко, маня влиятельных лиц туманными предложениями похлопотать для них о еще более высоких постах. Ежедневно в дом приходил посыльный из поместья Помпея на Альбанских холмах, приносивший послание, содержавшее что-то новое – жалобу, запрос или предписание («Не заметно, чтобы наш новый Цинциннат уделял слишком много времени вспашке земли», – замечал по этому поводу Цицерон с едкой усмешкой). И каждый день сенатор диктовал мне дельный ответ, часто называя имена тех мужей, которых Помпею имело бы смысл вызвать для беседы. Задача эта была деликатной, поскольку надлежало по-прежнему делать вид, будто Помпей более не участвует в политике. Но дело свое делали алчность, лесть, амбиции, понимание необходимости какой-то особой формы правления и страх в связи с тем, что такая власть может достаться Крассу. Все вместе это привело в стан Помпея полдюжины влиятельнейших сенаторов, наиболее важным среди которых был Луций Манлий Торкват, только что завершивший службу претором и определенно намеревавшийся быть избранным консулом в следующем году.
Красс же, как обычно, представлял собою главную угрозу замыслам Цицерона. И он в это время, естественно, праздности тоже не предавался. Он столь же деятельно общался с влиятельными лицами, раздавая заманчивые обещания и завоевывая сторонников. Для знатоков политики было поистине захватывающим зрелищем наблюдать, как два извечных соперника, Красс и Помпей, идут буквально голова в голову. У каждого было по паре прикормленных трибунов, и каждый, таким образом, имел возможность наложить вето на принимаемый закон. К тому же насчитывался целый ряд тайных сторонников в Сенате. Преимуществом Красса над Помпеем была поддержка со стороны большинства аристократов, которые опасались Помпея более, чем любого иного человека во всей Республике. Преимуществом Помпея над Крассом была любовь народа.
– Они подобны двум скорпионам, кружащим в ожидании удобного времени для нападения, – сказал как-то утром Цицерон, откинувшись на свое ложе, после того как продиктовал очередное послание Помпею. – Ни один из них не может победить в открытой схватке. Но каждый в состоянии убить другого.
– Как же тогда одержать победу? И кто победит?
Посмотрев на меня, он вдруг выбросил руку и хлопнул ладонью по столу с такой быстротой, что я подскочил на месте от неожиданности.
– Тот, кто нанесет неожиданный удар.
Изречение это было сделано за какие-нибудь четыре дня до того, как народу предстояло проголосовать за Габиниев закон.[18] Цицерону никак не удавалось придумать способа обойти вето со стороны Красса. Он был утомлен телом и духом. Вновь от него приходилось слышать о том, что неплохо было бы нам удалиться в Афины и заняться там философией. День тот прошел, а за ним следующий и еще один, а выход все еще не был найден. В последний день перед голосованием я, как обычно, поднялся на заре и отворил дверь клиентам Цицерона. Теперь, когда всем стало ведомо о его близости к Помпею, эта утренняя толпа удвоилась в размерах по сравнению с прежними временами. Во все часы наш дом был полон просителями и доброжелателями – к вящему неудовольствию Теренции. Среди приходивших встречались и люди с известными именами: к примеру, в то утро пришел Антоний Гибрида, второй сын великого оратора и консула Марка Антония, только что завершивший второй срок нахождения на должности трибуна. Человек этот был глупцом и пьяницей, но принять его надлежало первым.
На улице было сумрачно и шел дождь. От мокрых волос и влажных одежд посетителей пахло псиной. Черно-белый мозаичный пол покрылся дорожками грязи, и я уже подумывал о том, чтобы позвать домашнего раба прибраться, когда дверь в очередной раз открылась и в дом вошел не кто иной, как Марк Лициний Красс. Я был настолько потрясен, что на время утратил чувство опасности и приветствовал его столь же просто и естественно, как если бы он был безвестным пришельцем, явившимся с просьбой о рекомендательном письме.
– И тебе доброе утро, Тирон, – ответил он на мое приветствие. Он помнил мое имя, хотя ранее видел меня всего однажды, и это не могло не вселять тревогу. – Нельзя ль мне потолковать с твоим хозяином?
Красс был не один. Вместе с ним пришел Квинт Аррий, сенатор, не отстававший от него, словно тень, и смешно выговаривавший слова. Гласные он всегда произносил с придыханием, и собственное имя в его устах звучало как «Харрий». Эту особенность его произношения увековечил в своих пародиях самый жестокий из поэтов – Катулл.
Я поспешил в кабинет Цицерона, где тот был занят обычным делом, диктуя Соситею какое-то письмо и одновременно подписывая документы, которые едва успевал подавать ему Лаурей.
– Ты ни за что не угадаешь, кто пришел! – вскричал я.
– Красс, – спокойно сказал он, даже не подняв глаз.
Меня словно водой окатили.
– И ты не удивлен?
– Нет, – ответил Цицерон, подписывая еще одно письмо. – Он пришел с великодушным предложением, каковое на деле великодушным не является, но представит его в выигрышном свете, когда о нашем отказе станет известно публично. У него есть все причины добиваться согласия, а у нас – ни одной. И все же приведи его ко мне без замедления, пока он не перекупил там всех моих клиентов. Оставайся в комнате и записывай разговор – на тот случай, если он попытается приписать мне какие-то высказывания.
Я вышел, чтобы пригласить Красса, который в самом деле непринужденно общался с народом в таблинуме, и повел гостя в кабинет. Младшие секретари удалились, осталось всего четверо человек. Красс, Арий и Цицерон опустились на кушетки, а я остался стоять в углу, записывая их беседу.