Толпа заволновалась, и кто-то крикнул:
– Этого мало!
– Согласен, мало. Но тут я могу предложить лишь одно: пусть те, кто помогал Верресу, когда его звезда поднималась, и обещал ему поддержку в этом суде, как следует покопаются в своей совести или – в содержимом своих сундуков, что для этих людей одно и то же.
Это замечание заставило Гортензия вскочить с места и заявить протест в связи с тем, что обвинитель «изъясняется загадками».
– Что ж, – ответил Цицерон, – поскольку почтенный Гортензий, недавно избранный консулом, получил в подарок от Верреса сфинкса из слоновой кости, у него теперь не должно возникать проблем с разгадыванием загадок.
Вряд ли это было заранее подготовленной шуткой, поскольку Цицерон не знал, что может ответить ему Гортензий, но, с другой стороны, занося на пергамент эти строки, я размышляю: а может, думая так, я был слишком наивен? Может, это была одна из домашних заготовок Цицерона, который то и дело записывал удачные мысли в расчете на то, что они рано или поздно ему пригодятся?
Как бы то ни было, этот инцидент явился еще одним доказательством того, насколько важен может быть юмор в публичных выступлениях, поскольку позже, припоминая тот день, большинство людей могли вспомнить лишь одно – упоминание о сфинксе из слоновой кости. Лично мне эта шутка не показалась особенно смешной, но тем не менее она сделала свое дело: превратила речь, которая могла поставить под угрозу репутацию Цицерона, в его очередной триумф. «И сразу же садись…» – вспомнил Цицерон наставление Молона и воспользовался им. Я протянул ему полотенце, и под нестихаюшие овации он утер вспотевшее лицо и руки. И на этом суд над Гаем Верресом закончился.
* * *
В тот же день Сенат собрался на последнее заседание перед пятнадцатидневными каникулами, посвященными играм Помпея. К тому времени, когда Цицерон закончил улаживать последние формальности с сицилийцами, оно уже началось, и нам с ним пришлось бежать от храма Поллукса к курии через весь форум. Красс, как председательствующий в том месяце консул, уже призвал сенаторов к порядку и зачитывал последние донесения Лукулла о ходе военных действий на восточных полях сражений. Не желая прерывать это традиционное чтение, Цицерон не стал сразу входить в зал, а остановился у порога и стал слушать. В своем донесении Лукулл, этот генерал-аристократ, сообщал о многочисленных одержанных им победах: о том, что его войска вступили на территорию царства Тиграна Великого, что в бою им побежден сам царь, об уничтожении десятков тысяч врагов, о продвижении в глубь вражеской территории, покорении города Нисибис и захвате в заложники царского брата.
– Красс, наверное, ногти грызет от зависти, – радостно прошептал Цицерон, склонившись к моему уху. – Его может утешить только сознание того, что Помпей завидует еще сильнее.
И действительно, у Помпея, сидевшего рядом с Крассом, был такой мрачный вид, что становилось не по себе.
Когда Красс умолк, Цицерон воспользовался паузой и вошел в зал заседаний. День выдался жарким, и в солнечных лучах, падавших из расположенных под потолком окон, суетилась мошкара. Цицерон двигался по центральному проходу торжественной поступью, высоко подняв голову, и все взгляды были устремлены на него. Вот он миновал место, которое занимал раньше – в темноте, рядом с дверью, – и проследовал дальше, по направлению к консульскому помосту. Преторская скамья, казалось, была заполнена до отказа, но Цицерон остановился возле нее и стал терпеливо ждать, чтобы занять полагающееся ему по праву место. Согласно старинной традиции, обвинителю, одержавшему победу над высокопоставленным деятелем, в награду доставался ранг побежденного им противника. Не помню, сколько длилось это ожидание, но мне тогда показалось, что целую вечность. В зале царила полная тишина, нарушаемая лишь воркованием и возней голубей на подоконниках. Наконец Афраний, сидевший посередине, грубо толкнув своего соседа справа бедром и заставив его таким незамысловатым образом подвинуться, освободил для Цицерона кусочек свободного пространства, и тот, переступая через дюжину вытянутых вперед ног, добрался до него и сел. Он высокомерно оглядел своих недругов, но ни один из них не был готов бросить ему вызов.
Через некоторое время кто-то встал и заговорил, произнося хвалебные слова в адрес Лукулла и его победоносных легионов. Я не видел говорившего, но, судя по грубому голосу, это мог быть сам Помпей. Вскоре в зале возобновился обычный для курии гул голосов: сенаторы вновь принялись негромко переговариваться между собой.
Я закрываю глаза и словно наяву вижу перед собой их лица, позолоченные солнцем позднего лета – Цицерон, Красс, Помпей, Гортензий, Катулл, Каталина, братья Метелл, – и мне трудно поверить в то, что и они сами, и их честолюбивые устремления, и даже само здание, в котором они тогда сидели, давно превратились в прах.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ПРЕТОР
68-64 гг. до н. э
Nam eloquentiam quae admirationem non habet nullam iudico.
Красноречие, которое не потрясает, я не считаю красноречием.
Из письма Цицерона Марку Юнию Бруту.
48 г. до н. э.
X
Я возобновляю свой рассказ, пропуская два года, прошедшие после уже описанных мною событий, и, боюсь, эта элизия многое говорит о человеческой природе. Ведь читатель может спросить: «Тирон, почему ты пропустил такой значительный срок в жизнеописании Цицерона?» На этот вопрос я бы ответил так: «Потому, мой друг, что это были счастливые годы, а ничто не навевает такой скуки, как рассказ о чьем-то счастье».
Деятельность сенатора на должности эдила оказалась весьма успешной. Главной его заботой было снабжать город дешевым зерном, и тут ему сослужило хорошую службу то, что он был обвинителем в процессе над Верресом. В знак благодарности за защиту сицилийские земледельцы и торговцы кукурузой не только отпускали ему товар по низким ценам, но однажды даже прислали груз зерна и вовсе бесплатно. Цицерон был достаточно умен, чтобы делиться подобными преимуществами с другими – полезными – людьми. Из своей конторы эдила, располагавшейся в храме Цереры, он распорядился раздать этот бесплатный груз для дальнейшего распределения наиболее уважаемым жителям Рима, в руках которых находились рычаги реальной власти над городом, и в знак благодарности многие из них стали его клиентами. Именно с их помощью в последующие месяцы он сумел создать себе такой мощный выборный механизм, равного которому в Риме не было (Квинт хвастался, что в случае необходимости он в течение часа может собрать толпу из двухсот сторонников Цицерона), и с тех пор в городе не происходило ничего, что не стало бы известно Цицерону.
Если какой-нибудь застройщик или владелец лавки нуждался в той или иной лицензии, или просил, чтобы его дом обеспечили водоснабжением, или выражал обеспокоенность состоянием местного храма, рано или поздно их нужды попадали в поле зрения двух братьев – Цицерона и Квинта. Именно столь пристальное внимание к таким банальным, казалось бы, людским нуждам вкупе с его блистательным ораторским даром сделали Цицерона выдающимся политиком. Он даже сумел организовать (на самом деле это, правда, была заслуга Квинта) очень неплохие игры, и под занавес праздника Цереры на арену Большого цирка выпустили лисиц с горящими факелами, привязанными к спинам. Это произвело на публику столь ошеломляющее впечатление, что все двести тысяч зрителей на трибунах поднялись и восторженными криками приветствовали Цицерона, сидевшего в ложе. «Если столь много людей способны получать удовольствие от столь отвратительного зрелища, – говорил он мне позже, – поневоле усомнишься в самих основах демократии». И все же ему льстило то, что народ теперь почитал его еще и за покровителя спорта.
Хорошо шли дела Цицерона и в области юридической практики. Гортензий после года ничем не омраченного и столь же ничем не примечательного консульства почти все время проводил на берегу Неаполитанского залива, общаясь со своими украшенными золотом угрями и поливаемыми вином деревьями, оставив практически всю римскую юриспруденцию на откуп Цицерону. Дары и подношения вскоре потекли в наш дом столь щедрым потоком, что с их помощью Цицерону удалось собрать миллион, необходимый для того, чтобы обеспечить брата местом в Сенате. Дело в том, что Квинт, несмотря на то что был скверным оратором, увлекся политикой, хотя, по мнению Цицерона, ему больше подошла бы карьера военного.