Луций был всячески «за». Вообще-то это именно он привел в наш дом галльского предводителя – существо дикого вида, облаченное в варварский наряд из штанов и куртки. Когда однажды утром я открыл дверь и увидел его на пороге, меня охватил ужас. Цицерон тем не менее ответил вежливым отказом. С тех пор прошел год, и галлы нашли себе заслуживающего доверия адвоката в лице избранного претором, но еще не вступившего в должность Плетория, вторым номером у которого был Марк Фабий. Вскоре должны были начаться судебные слушания.
– Но это ужасно! – с возмущением воскликнул Луций. – Ты не должен защищать его! Этот человек виновен в не меньшей степени, чем Веррес!
– Чепуха! – отмахнулся Цицерон. – Он по крайней мере никого не убивал и не бросал в темницу без суда и следствия. Разве что прижал немного виноторговцев в Нарбоне и заставил тамошних жителей платить больше податей, чтобы появились деньги на ремонт дорог. Кроме того, – быстро добавил Цицерон, пока Луций не успел возразить против этой более чем великодушной оценки действий Фонтея, – кто мы с тобой, чтобы решать, насколько он виновен? Это – прерогатива суда. Или ты желаешь уподобиться тирану и отказать ему в праве на защиту?
– Я желаю отказать ему в праве на твою защиту! – парировал Луций. – Ты собственными ушами слышал, что рассказывал Индуциомар о его проделках. Неужели на все это можно закрыть глаза лишь потому, что Фонтей – друг Помпея?
– Помпей тут ни при чем.
– А что при чем?
– Политика, – ответил Цицерон, а потом резко поднялся и сел на лежанке, спустив ноги на пол. Устремив взгляд на Луция, он заговорил очень серьезным тоном: – Самая роковая ошибка для любого политика – это дать повод своим соотечественникам подумать, что он ставит интересы чужеземцев выше интересов собственного народа. Именно такую ложь распространяли про меня мои недруги, когда я представлял интересы сицилийцев в деле Верреса, и именно это я могу использовать, если возьмусь защищать Фонтея.
– А как же галлы?
– Галлов вполне умело будет представлять Плеторий.
– Не так умело, как это мог бы сделать ты.
– Но ты же сам говоришь, что положение Фонтея весьма шатко. Так пусть самую слабую сторону будет защищать самый сильный адвокат. Разве можно найти более справедливое решение?
Цицерон одарил двоюродного брата лучезарной улыбкой, но тот продолжал злиться. Мне кажется, Луций знал, что единственный способ победить Цицерона в споре – немедленно прекратить этот самый спор. Поэтому он встал и направился в атриум. Лишь в тот момент я обратил внимание на его болезненный вид, на то, как он похудел и ссутулился. По всей видимости, Луций так и не сумел оправиться от огромной нагрузки, которая выпала на его долю в Сицилии.
– Слова, слова, слова, – горько проговорил он. – Настанет ли когда-нибудь конец твоим фокусам? Вот что я скажу тебе, Марк. Как и у многих мужчин, твоя сила является и твоей слабостью, и мне жаль тебя, честное слово жаль, потому что скоро ты окончательно запутаешься и уже не сможешь отличать ложь от правды. И тогда ты – конченый человек.
– Правда! – хохотнул Цицерон. – Не самый подходящий термин для философа.
Но эта шутка повисла в воздухе, поскольку Луция уже не было.
– Он вернется, – сказал Квинт.
Однако Луций не вернулся.
В течение последовавших за этим дней Цицерон занимался приготовлениями к предстоящему судебному процессу. Делал он это с сосредоточенностью человека, которого ожидает неприятная, но необходимая хирургическая операция. Фонтей, его клиент, готовился к суду уже почти три года и не терял времени даром, успев собрать множество показаний в свою пользу и подобрать подходящих для себя свидетелей среди офицеров помпеевской армии, а также жадных и лицемерных землевладельцев и торговцев из римских общин в Испании, Галлии, которые за изрядную мзду готовы были подтвердить, что ночь – это день, а суша – море. Единственная проблема – и Цицерон убедился в этом сразу же, как только взялся за дело, – состояла в том, что Фонтей был виновен с головы до ног.
Цицерон очень долго сидел в своем кабинете, уставившись в стену, а я в течение всего этого времени ходил на цыпочках, пытаясь не помешать его размышлениям. Тут я сделаю еще одно небольшое отступление. Для того чтобы должным образом понимать действия сенатора, необходимо знать его характер. Какой-нибудь второсортный и циничный адвокат на его месте принялся бы вырабатывать оптимальную тактику защиты, чтобы переиграть обвинение, но не таков был Цицерон. Он пытался найти что-то, во что поверит он сам. В этом была суть его гения – и как адвоката, и как политического деятеля. «Убеждает убежденность, – любил повторять он. – Ты должен верить в свои аргументы, иначе тебе – конец. Ни одна логическая цепочка умозаключений, как бы блистательно, элегантно и убедительно она ни была выстроена, не поможет тебе выиграть дело, если аудитория не почувствует твоей собственной убежденности».
Цицерону было необходимо найти хотя бы одно соображение, в которое поверил бы он сам, и затем, отталкиваясь от него, используя его в качестве фундамента, он выстраивал на нем все здание защиты. В последующей речи, которая могла длиться час или два, он раздувал эту – одну-единственную – мелочь до космических масштабов и, выиграв процесс, начисто забывал об этом. Но во что он мог поверить в деле Марка Фонтея? После многочасового созерцания стены он сумел отыскать лишь один подходящий аргумент: его клиент – римлянин, который в своем родном городе подвергается гонениям со стороны галлов, традиционных врагов Рима, поэтому – прав он или нет – осудить его будет сродни предательству.
Именно этой линии защиты придерживался Цицерон, оказавшись в знакомой обстановке – в суде по вымогательствам перед храмом Кастора и Поллукса. Процесс продолжался с конца октября до середины ноября, защита и обвинение методично вызывали и опрашивали свидетелей, и вот наконец наступил последний день, когда Цицерон должен был произносить заключительную речь от имени защиты. Со своего места позади сенатора я, начиная с первого дня, высматривал в толпе Луция, но лишь однажды, именно в последний день, мне показалось, что я вижу его, прислонившегося к колонне позади всех остальных зрителей. И если это был он, в чем я не могу быть уверенным, интересно, о чем он думал, слушая риторику своего двоюродного брата, который разрывал в клочья обвинения против Фонтея. Устремив перст указующий в сторону вождя галлов, Цицерон гремел на всю площадь:
– Да знает ли он, что означает выступать в столь почтенном суде? Неужели пусть даже верховного галльского вождя можно поставить на одну доску с пусть даже рядовым гражданином Рима? – Затем он осведомился у судей, могут ли они верить хотя бы одному слову того, чьи боги требует человеческих жертв. – Ведь всем известно, что эти племена до сих пор практикуют варварский обычая принесения человеческих жертвоприношений.
Говоря о свидетелях-галлах, он заявил, что «они чванливо расхаживают по форуму с самодовольным выражением на лицах и варварскими угрозами на устах». А как блистательно разыграл он концовку этого спектакля, поставив перед судьями сестру Фонтея, девственницу-весталку, закутанную с головы до ног в белоснежное, трепещущее на ветру платье и с белым льняным платком, накинутым на узкие плечи! Приподняв покрывало, она показала судьям свое заплаканное лицо, и это было проделано настолько трогательно, что прослезился даже ее брат. Цицерон мягко положил руку на плечо Фонтея и заговорил:
– Я прошу судей защитить этого добропорядочного и безупречного гражданина от грозящих ему опасностями нападок. Пусть все увидят, что вы больше доверяете словам своего соотечественника, нежели каким-то пришельцам, что для вас дороже благосостояние земляков, нежели капризы наших врагов, что мольбы этой невинной девы, которая хранит для вас алтарный огонь в храме, вам более небезразличны, нежели наглые претензии тех, кто объявил войну всем святилищам мира. Наконец, судьи, и это самое главное, на карту поставлена честь самого римского народа. Покажите миру, что молитвы весталки для вас важнее, чем угрозы галлов!