Следующим летом, в конце второго года, проведенного в этой маленькой школе, состоялся прощальный праздник, во время которого взрослый, привыкший думать о своем ребенке как о беспомощном, неловком существе, стал вдруг свидетелем его почти телесного преображения. Происходило все на улице, в саду. Исполнялся танец, нечто вроде хоровода, в котором ребенок, с первого шага, выступал с абсолютной естественностью, будто делал это всю жизнь; при этом он не просто повторяет общие движения, как один из многих, — в процессе танца выясняется, что он всех ведет, не проявляя ни малейших признаков стеснения, чего так боялся в своем предубеждении заробевший взрослый. Именно она, его дочь, подает всякий раз знак, когда нужно замедлиться или ускориться, когда изменить направление, и в этих жестах столько спокойного торжествующего ликования, что вся картина переливается в памяти сочными красками, окрашивающими собою и собравшийся в саду народ, который расцветает пышным цветом среди клубов пыли, поднимаемой топочущими ногами на школьном дворе.
Просветление было вызвано, вероятно, и предстоящим расставанием: маленькая школа закрывалась, и все ее ученики расходились кто куда. Следующей осенью они пошли уже в государственные школы, каждый в свою.
7
Следствием переезда в пригородный дом среди высоких холмов по ту сторону реки стала новая государственная школа, за пределами города, довольно близко от железной дороги, которая уходила на запад, к морю. Взрослому казалось, что ребенок более или менее легко перенесет переход в новую школу, он даже был уверен в этом, ибо само здание и его местоположение во многом напоминали «маленькую школу»: здесь тоже было много зелени и так же темнели деревянные балки фасадов, в которых было что-то скорее от барской усадьбы, нежели от учебного заведения. Похожей была и внутренняя планировка классов, и окна выходили на ту же сторону, с видом на деревья во дворе, где можно было найти немало укромных уголков среди всех этих коряг, кустов, раскинувшихся ветвей, почти как в старом саду (с той только разницей, что тут все было несколько больше). Одна из дорог, которые вели к школе, была даже такой же немощеной, как та тропинка, и почти так же шла немного в гору — неужели этого ребенку будет недостаточно, чтобы почувствовать себя как дома?
Но ребенок цепенел при виде новой школы, не в силах преодолеть отвращение, которое со временем не только не исчезло, но стало даже пугающим. Испытанное старое средство не помогало: вечерние прогулки ничего не давали. Что толку от этого мира и покоя, если наутро от него ничего не остается, кроме саднящей бесприютности. (Уже за завтраком на лице горестные складки.) Поначалу к ним даже, бывало, захаживали одноклассники, но в школе почему-то сторонились. И ребенок, в свои неполные восемь лет, даже знал причину, которую он сформулировал в следующей фразе: «Они меня не любят, потому что я немецкая».
Но это было еще не самое скверное, — подобного рода слова, вообще словесные нападки, ребенка обычно не задевали. Гораздо хуже было другое: полное игнорирование, пихание, отталкивание, тщетные поиски свободного места, — в результате самым страшным стали теперь перемены. Когда взрослый приходил забирать ребенка, тот, как правило, уже давно выглядывал родителя, забившись в самый дальний угол.
Взрослые умеют разными способами скрывать свое отчаяние, у ребенка же оно всегда на лице, и видеть эту безысходность — невыносимо. Вот почему ему даже порою думалось, что нужно, наверное, срочно забрать вверенное ему существо из школы, и когда мужчина, в один из таких моментов, неожиданно для самого себя вслух сказал, что они могли бы прекрасно жить просто вдвоем, обходясь без других, тот, к кому были обращены эти слова, ответил на это вырвавшимся из глубины души, пугающим вскриком, а может быть, всхлипом согласия.
Взрослый одумался: разве открывшийся ему образ ребенка, танцующего в хороводе вместе с другими, не был свершившимся фактом? — Нет, ребенок не может принадлежать только ему одному. Ему нужно более широкое общество, и он был способен встроиться в него, он был просто создан для этого! Путь — ясен, подходящее ему общество тоже уже наличествовало, значит, поворота назад не будет.
Необычное повторение того танца подтвердило чуть позже его правоту. Умерла одна учительница бывшей, маленькой школы, и взрослый вместе с ребенком поехал ноябрьским вечером на отпевание в свой старый квартал. В церкви собрались почти все бывшие ученики вместе со своими родителями, и уже во время церемонии дети, большинство из которых не виделись после того прощального вечера, теперь вертели головами, отыскивая глазами друг друга. Удивительно, но под этими темными сводами не только одежда детей казалась гораздо светлее, чем у взрослых, но и лица их, как и вообще весь облик, были наполнены светом, или, быть может, это впечатление складывалось от притененных, неподвижных взрослых фигур? — Потом, когда все стояли перед церковью, слышны были почти одни только голоса детей. Они кричали, смеялись во все горло, обнимались, хватали друг друга за руки, вертелись с визгом вокруг тихонько разговаривающих взрослых, которые нисколько не препятствовали их пляске и даже, может быть, испытывали от этого необузданного веселья более глубокое волнение, нежели от предшествовавшей печальной церемонии. Это был на редкость ясный вечер, светила полная луна, а под нею кружился демонический хоровод детей. — Настал нелегкий час расставания, расплетение сомкнувшихся рук и ног, которые на какое-то мгновение стали частью одного единого тела. Пока добрались до автобуса, уже стемнело. Кроме ребенка и взрослого, в автобусе почти никого. Ребенок устал, но вместе с тем бодр и, можно сказать, счастлив. Главное же чувство — изумление: вот так вдруг встретиться со всеми людьми из прошлого, увидеть, с какою радостью они тебя приветствуют, и закружиться в хороводе, совсем забыв о смерти учительницы. Свет внутри пустого ночного автобуса совсем белый, и металлические поручни сверкают. Они едут по мосту: река разлилась и кажется этой ночью непривычно широкой и темной, с танцующими лунными бликами и макушками кустов, торчащих из воды. И тогда наблюдающему глазу свидетеля открывается трагическая красота воодушевленного, пылающего жизнью лица сидящего в самозабвенной отрешенности ребенка, проживающего снова и снова тот час, проведенный с другими.
Та умершая учительница относилась к ребенку с большой любовью, и это впоследствии навело взрослого на мысль, что чужеродность новой школы проистекала не от ее «государственности» — как он поспешно объяснил себе, основываясь на собственном опыте, — а только от личного отношения ответственной за детей персоны, каковая его ребенку (быть может, только ему?) совсем не подходила. Это было очередное открытие: оказалось, что есть такая любезность, бесстрастная, идолоподобная (но лишенная доброй воли к властному, распорядительному вмешательству), которая, будучи проявленной со стороны учителя, может восприниматься как нечто недоброе, как немилость. Быть может, взрослый увидел в этом столь знакомую ему отрешенность от всех и вся, рассеянную отсутственность, в которую он сам нередко впадал и потому знал, как никто другой, что это и есть корень бесчеловечности, — но, помимо этого, совсем уже преступным казалось то, что некоторые представители педагогического сословия не имели даже тени представления о том, что такое ребенок. Они говорили с ним — беззвучно, смотрели на него — безглядно, а то терпение и спокойствие, которое они проявляли по отношению ко всем, воспринималось в отдельности как безучастность.
По прошествии первого полугодия ребенок перестал сопротивляться новой школе и теперь почти ничего не рассказывал о том, как прошел день. Он даже как будто примирился со своим положением. И только иногда, когда он вскидывал глаза, в них была такая покорность судьбе, какую взрослый до сих пор видел в глазах одного-единственного и к тому же гораздо более старого человека: она говорила о том, что за этим скрываются чрезвычайные и крайне печальные, непреодолимые обстоятельства.