Разнообразием статей, сроков и, соответственно, человеческих типов наша женская зона превосходила, пожалуй, любой чисто мужской лагпункт. Кроме воровства, растрат, мошенничества и всех пунктов 58-й статьи, были и специально женские преступления — проституция, криминальные аборты. В те годы криминальными считались все аборты — советское законодательство их то разрешало, то запрещало. И судили абортисток за детоубийство, по ст. 136. К ним в зоне относились сочувственно, хоть и подозревали, что некоторые врут, будто сидят за аборт, а в действительности придушили уже родившегося ребеночка: времена были тяжелые, голодные. Почему-то больше всего не любили у нас на 15-м некрасивую угрюмую бесконвойницу: она схлопотала года три за растление малолетних. Вот уж нетипичная для женщин статья!..
Воровки — не ивановские расхитительницы гос. имущества, а настоящие блатнячки — держались особняком. Себя называли «крадуньи, жучки, воровайки». Перед начальством не тушевались, вели себя нагло и вызывающе.
Я сам видел, как пришла такая жучка в кабинет к Козлову, инспектору ЧИС, части интендантского снабжения, и потребовала, чтоб ей выдали комплект обмундирования. Инспектор отказал: она была «промотчица» (промотом называлась утрата казенной одежды. Украли у тебя, потерял или спалил по-нечаянности на костре — все равно считалось, что промотал. Было б что!) Девка напирала, Козлов стоял на своем:
— Не дам, и не проси!
— А в чем я на работу выйду?.. Вот так? — И она распахнула телогрейку, под которой не было ничего, кроме голого тела.
Инспектор смутился, даже покраснел — а ей только того и надо было. Этот спектакль блатнячки разыгрывали во всех лагерях нашей родины. И во всех лагерях известна была изящная формула отказа от работы:
— Начальник, этими ручками не лопату, а хуй держать!
Бригадирша из блатных, дородная и не слишком молодая — все величали ее Анна Петровна — спала в почетном углу барака, отгороженном занавеской. Во время вечернего обхода она голышом разлеглась поверх одеяла, и выпятив белый живот, ждала, пока вертухай не отдернет занавеску. Дождалась-таки желанного эффекта:
— Испугался! — заливалась смехом Анна Петровна. — Думал — куль с мукой, а на нем крыса сидит!
Молодые воровайки щеголяли наколками — звезды вокруг сосков или надпись на ляжке: «Умру за горячую еблю». Своими глазами не видел, врать не буду: я с блатнячками не шился. Одна, правда, сказала про меня — «красюк». Зато другая объявила, что не покажет мне и с десятого этажа. А третья называла меня «крокодил в разобранном виде». Что за разобранный вид, не знаю, но так говорили. Или еще так: «страхуила в разобранном виде».
Что же касается лозунга «Умру за…», то он, как и многие другие, с реальной жизнью мало соотносился. Бытующее в народе — и литературе, к сожалению — представление о похотливости и ненасытности оголодавших лагерниц сильно преувеличено. Не верю в рассказы (кто их не слышал?) о зашедшем в женский барак монтере, которому бабы перевязали обрывком электрошнура мошонку и долго пользовали — все по очереди. Еще глупее байка про залежи узких мешочков, набитых кашей — их якобы обнаружили на развалинах снесенного бабского барака. Мешочки!.. С кашей… Тьфу!
Разумеется, были и в лагере чувственные женщины, всерьез страдавшие от воздержания. Одной нашей бесконвойнице, невзрачной молодой бабенке, с глазами всегда грустными и виноватыми, вольная врачиха Роза Самойловна даже назначила специфическое лечение: ее послали уборщицей на вохровскую псарню, к молодым солдатам-собаководам. Другая, постарше, некрасивая веселая полька пани Зося, откровенно приставала к ребятам из РММ — и иногда добивалась успеха. Токарю Витьке Кофляру она благодарно сказала:
— Пане Кофляр, меня много кто ебал, но как вы — никто! У вас, пане Кофляр, хуй в золотой оправе.
Но были и вполне равнодушные к сексу девки, занимавшиеся любовью по необходимости. Одна во время полового акта (дело происходило в женском бараке, на верхних нарах) крикнула подружке, собравшейся на ужин:
— Тань, возьми на меня, ладно?
Это я слышал своими ушами.
Имелись на 15-м и ковырялки — этим противным словечком называли тех, кто мастурбировал. Имелись и коблы, они же кобелки. Эти вызывали повышенный интерес — и не только у меня. Двух из них считали гермафродитами. Возчица фекалия Сашка, немолодая, низенькая, говорила про себя «я был», «я ходил». В телогрейке и ватных штанах пол ее определить было трудно. Одна моя приятельница знала лагерное поверье: если плеснуть на гермафродита холодной водой, мужское естество выйдет наружу. Она и проделала это в бане, окатила Сашу из шайки. Та разозлилась, крикнула:
— Увидеть хочешь? Приходи ночью, увидишь.
Любовь Сашка крутила со своей напарницей-фекалисткой, такой же низкорослой и, как любили говорить в те годы, «семь раз некрасивой». Нормировщик Носов, мужик совершенно бессовестный, выпытывал у Сашиной сожительницы:
— Нет, ты расскажи — как вы с ней это делаете?
— Так ведь натуральный мужчина, — слегка стесняясь объясняла допрашиваемая.
Вторая «гермафродитка», бригадирша Марья Ивановна, была поколоритней. Коротко стриженная, красивая, в офицерских брюках, заправленных в кирзовые сапоги и лихо сдвинутой набок кубанке — ни дать, ни взять, первый парень на деревне! Все тот же Носов орал на всю контору:
— Марь Иванна… Эта Марь Иванна не одну на Островное отправила!
Это была метафора. Имелось в виду: от нее не одна бабенка забеременела! Марья Ивановна слушала и польщенно посмеивалась. Хотя скорей всего она была просто мужеподобной лесбиянкой. На лагпункте с уважением говорили, что она отбила бабу у самого Степана Ильина — ссученного вора, коменданта. А отбитая и не отпиралась:
— Попробуешь пальчика — не захочешь мальчика!..
Про сколько-нибудь постоянную любовницу зек говорил «моя жена». И она про него — «муж». Это говорилось не в шутку: лагерная связь как-то очеловечивала нашу жизнь. А некоторые, выйдя на волю, становились официальными мужем и женой. Знаю по-крайней мере три такие пары. Постоянная связь уважалась и была выгодна во многих отношениях. Налаживалось какое-никакое семейное хозяйство, к «жене» как правило, другие не приставали — зачем мужикам портить отношения?
Принцип социального равенства в лагерных «браках» соблюдался не всегда. Мог, скажем, конторский придурок выбрать подругу из своего окружения, но чаще бывало по-другому. И приличные женщины, случалось, жили с ворами или суками — страдая от несоответствия. Помню, еще в Ерцеве, когда скотина Толик Анчаков «совал мне в рот и в нос», т. е., материл по-черному, возлюбленная Толика, тихая миловидная ленинградка, смотрела на меня из-за его плеча, вздыхала и глазами извинялась за сожителя.
А на 15-м была вольнонаемная врачиха Ольга… забыл отчество. Она освободилась году в сорок пятом и, как многие, осталась при лагере: бывалые контрики чувствовали, что так безопаснее. На носу у этой очень славной дамы был глубокий шрам. Мне объяснили его происхождение: оказывается, в бытность заключенной, она жила с блатным. Эта связь стала ее тяготить, и врачиха попросила опера отправить неудобного любовника на этап. Тот узнал об этом, но промолчал. А когда настал час разлуки, пришел к подруге, поцеловал на прощанье и вцепился зубами в нос. Откусил, но не напрочь: удалось поставить на место и сшить. Но шрам остался памятью на всю жизнь…
За свой срок я погостил на трех лагпунктах, где были женщины. И как ни странно, не могу вспомнить ни одного случая изнасилования или убийства из ревности. Драки, понятное дело, случались. При мне одноногий сапожник Сашка, застигнутый в женском бараке соперником, отбивался от него отстегнутым протезом. Да что там отбивался: молотил как цепом и его, и еще двоих, прибежавших на подмогу. Страшно было смотреть — но и приятно: шесть ног спасовали перед одной.
Я и сам однажды подрался «из-за бабы» — но это уже из области комического. В тот вечер в клубе (он же столовая) были танцы — девчата упросили инспектора КВЧ разрешить. Чудеса! Весь день вкалывали на общих, а тут — откуда силенки взялись? — пошли плясать под баян и плясали до самого отбоя. Молодость великое дело, она и в лагере молодость — как в Африке туз.