37-м пикетом назывался лагпункт, обслуживавший лесопилку. Вообще-то пикет — это отрезок железнодорожного пути длиной сто метров, а так же геодезическая отметка на местности. Почему л/п носил такое название, не знаю, как не знаю и того, почему именно там, а не на головном лагпункте решено было разместить наши курсы.
Со всех ерцевских лагподразделений — с Чужги, с Алексеевки, с Круглицы и Островного — привезли зеков, человек двадцать, и стали готовить пополнение для контор: кое-кто из старожилов в тот период все-таки уходил на свободу. Правда, вскоре почти всех их снова похватали и разослали по лагерям, но как сказано в «Маугли», «это уже другая история, для взрослых».
Большую часть курсантов составляли такие же как я придурки. Но были и работяги, с общих, получившие двухмесячную передышку.
Преподавали опытные бухгалтера: главбух всего Каргопольлага — офицер, и с ним два отсидевших свое зека. Атмосфера на занятиях была вполне деловая и доброжелательная. Особенно благоволил ко мне неулыбчивый и немногословный горьковчанин Соломонов. Однажды принес книжку, сунул мне.
— Почитайте. Хорошая, — сказал он, окая. Книжка и вправду была хороша — «Спутники» Пановой.
Учился я неплохо, и помогал самой отстающей, Шурочке Силантьевой. Была она курносая, веселая, голубоглазая — и я, конечно же, влюбился. (Постоянство вкусов — моя отличительная черта.) Хочется верить, что это господь послал мне Шурочку. Неспособная к бухгалтерии, она обладала бесценными женскими способностями, в том числе редкостной чуткостью. И, в свои двадцать три года, большим практическим опытом. Все про меня поняв, она в два счета избавила меня от всех комплексов, за что я буду благодарен ей по гроб жизни. Не знаю, где она теперь, что с ней сталось. Надеюсь, что жива и здорова.
Шура была дочкой директора энкаведешного дома отдыха в Луге. Ее первыми учителями в постели были постояльцы папиного заведения — не только чекисты, а и два циркача, родные братья. «Два брата-акробата», говорила Шурочка. Обо всех она рассказывала и откровенно, и весело. Но вот о тех, кто сменил в доме отдыха и энкаведистов и циркачей, когда немцы заняли Лугу — об этом мы с ней никогда не говорили. Я не спрашивал, она тоже помалкивала. Хотя ее подружки любезно сообщили: твоя Шурочка — немецкая подстилка.
Девушек и женщин, живших в оккупацию с немцами, в лагере было много, и у каждой имелись свои причины и свои обстоятельства, бог им судья. Но судили-то их не на небесах, а на земле, причем на советской, и всем подряд давали срока по 58-й — кому больше, кому меньше. Я их не осуждал — жалел.
Заниматься любовью в бараке, прилюдно, нам с Шурой не хотелось. И мы часами простаивали в темном тамбуре, ожидая, пока прекратится хождение. Только раз нам удалось оттолкнуться (тогда не говорили «трахнуться») в относительном комфорте: на опилках, за штабелем. Курсантов ведь выводили иногда на лесопилку — убирать территорию; вот мы и воспользовались. Правда, задержались малость, и когда прибежали к воротам, все те же доброжелательные подруги стали громко советовать:
— Шур! Хоть отряхнулась бы!..
Вся спина ее серенького довоенного пальтишка была в опилках.
Там, в рабочей зоне, можно было добыть через вольных курево, а то и выпивку — за деньги, понятно. В Шурин день рождения мне принесли целых два поллитра. Отпраздновать мы решили вечером, в бараке. Но вот проблема: как пронести водку в зону? Эту задачу я решил с гениальной простотой. Заложил по бутылке в каждый рукав повыше локтя и во время обязательного шмона перед воротами с готовностью распахнул бушлат, разведя локти в сторону. Вертухай привычно скользнул ладонями по моим бокам и буркнул: «Ходи». Если б нашел водку, мне обломилось бы суток десять ШИЗО. Но ради любимой девушки стоило рискнуть. Да, да, любимой! Шурка была вторая в моей жизни женщина, которой я сказал это слово — «люблю». Потом говорил и другим — но не часто. И не в лагере…
Занятия на курсах кончились, мы сдали экзамен — я на пятерку, Шура на троечку с минусом — и разъехались по свои лагпунктам. Мы потом переписывались, через бесконвойников. Я старался переправить ей что-нибудь вкусненькое из маминых посылок, а однажды мы даже смогли увидеться — но об этом немного погодя.
На выпускном занятии начальник курсов, старший лейтенант, чью фамилию я, к сожалению, забыл, приятно удивил нас. Свою прощальную речь он начал давно забытым обращением: «Товарищи!» Оговорился? Не думаю. Были, были среди лагерного начальства вполне порядочные, многое понимавшие люди.
На 15-й я вернулся старшим бухгалтером производственной группы. На меня смотрели с уважением, а девушки с новым интересом: подружиться со мной, считали они, было бы полезно.
Попадая в тюрьму, женщины в первые же дни узнавали от опытных сокамерниц: в лагере надо сойтись с кем-нибудь из придурков, лучше всего с нарядчиком — пристроит на легкую работу. А одной быть нельзя, дойдешь на общих. И блатные приставать будут.
К нам на 15-й пришел этап из Иванова — молодые девчонки, в большинстве ткачихи, получившие срок по статье 162-й, воровство: вынесли с фабрики две-три бобины пряжи и променяли на хлеб.
Пока они все вместе жили в карантинном бараке, их навещали наши старожилки — познакомиться и узнать, не пришел ли кто из землячек. Заодно инструктировали: тут на сельхозе с мужиками плоховато, человек сто всего, да и то половина доходяги. Но есть в хлеборезке грузин Моисей, он баб любит; а в бухгалтерии — очкастый молодой еврей. У него, вроде, никого нет… Девушки слушали, принимали к сведенью. И жалели свою товарку, которая была на седьмом месяце беременности:
— Любочка, а ты-то как будешь? С таким-то пузом.
— А я, девочки, рачком[41].
Об этой беседе мне рассказала, хихикая, Люська Беляева, с которой у нас случился скоротечный роман: она воспользовалась наводкой.
У нее было милое курносое личико, тоненькая фигурка и, как отметил мой друг Леха Кадыков, «подстановочки под ней выполнены очень аккуратно». (Лешкина речь и по сей день отличается своеобразием. Про одну знакомую даму он сказал, что у нее большое обоняние). А подстановочки, т. е., ножки, были у Люськи действительно хороши. И удивительная походка — куда до нее нынешним манекенщицам! На этапе Люсю постригли: завшивела в тюрьме. И теперь она ходила, не снимая голубой косынки, каждую ночь проверяла, не отросли ли волосы. Об этом ее нетерпеливом ожидании знал весь лагпункт. И Венька Стряснин, зав. ШИЗО, вместе с надзирателем Серовым, сыграли над Люськой пакостную шутку: сорвали косынку и снова постригли наголо, объявив, что у Беляевой вши. Как она рыдала, бедная девка! Ведь нагло врали, сволочи. Она была чистюля, заботилась о своей внешности, даже чистила зубы два раза в день — чего я, например, не делал никогда.
Женщины в этом смысле — да и не только в этом — существа удивительные. Моя тетка Нюрочка, посаженная в 37-м как ЖИР, жена изменника родины, рассказывала: в Темниковских лагерях, в женском бараке, она наблюдала интересную сцену. Новенькая, тоже жена изменника из только что прибывшего этапа, делала на нарах массаж лица, похлопывая по щекам кончиками пальцев. При этом она причитала:
— Ужас, ужас… Мужа, конечно, расстреляли… (Тюп-тюп-тюп.) Детей отправили в приют… (Тюп-тюп-тюп.) Боже, десять лет, десять лет! (Тюп-тюп.) Нет, я знаю — я не переживу!..
Сама Нюрочка вышла через пять, сохранив, как видим, чувство юмора — и ангельский характер. Ее первого мужа расстреляли, а вторым стал мой овдовевший дядька Володька, который мучил ее, думаю, не меньше, чем лагерное начальство — хотя любил. Он еще в гимназии был влюблен в Нюрочку…
Люська была не Людмила, как полагалось бы, а Лариса. Лариса Яковлевна Беляева, 1927 года рождения. Расстались мы в сорок восьмом, а в шестьдесят первом, уже вольным человеком, я по киношным делам попал в Иваново. Наугад поинтересовался в справочном киоске: где живет такая-то? Оказалось, что живет на этой улице, только теперь у нее другая, немецкая или еврейская фамилия. Я постоял-постоял перед ее домом, но так и не решился зайти: наверно, замужем, наверно, не хвастается своим лагерным прошлым. Зачем осложнять человеку жизнь? Тем более, что и любви-то не было — ни с ее, ни с моей стороны. Так «курортное знакомство».