Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Каждый божий день ходок от бригады, пожилой эстонец, помнивший русский язык еще с царского времени, возникал на пороге конторы, снимал шапку и вежливо здоровался:

— Драстутте… Доппры ден… Доппро поссаловат. Касытте, сто мы будем покуссат сафтра?

И я ничем не мог его обрадовать. Завтра они опять «будут покушать» минус сто. Им просто не приходило в голову, что можно посадить двух работяг на 60 %, а освободившиеся проценты разделить между остальными — так, чтоб у всех, кроме тех двоих, вышло выполнение на 103–104 %.

Все бригадиры владели этой лагерной арифметикой. Наказывали работяг по очереди и за счет наказанных кормили остальных.

Кончилось тем, что эстонцам дали бригадира из русских — ссученного вора по фамилии Курилов. И я стал начислять им по 650, а то и по 750 граммов хлеба вместо пятисот пятидесяти. Для оголодавшего человека разница немаленькая.

Но тут бригаду подстерегла новая беда. Курилов был заядлый картежник — то, что воры называют «злой игрок». Три дня подряд он проигрывал весь хлеб своей бригады. Два дня эстонцы терпели, а на третий пожаловались лагерному куму — оперуполномоченному.

Меня вызвали в «хитрый домик» как свидетеля и переводчика.

— Курилло — лейба нетт, — жалобно повторял голодный эстонец. А Курилов, разыгрывая праведное негодование, божился:

— Гражданин начальник! Не брал я ихних паек, гад человек буду — не брал! — И поворачивался к работяге. — Я ж тебе отдал пайку! Ты что, падло, не помнишь?!

Эстонец кивал:

— Да… Да. — И твердил свое. — Курилло — лейба нетт.

На хлеб играли многие. В лазарете самым доходным из игроков доктор Розенрайх собственноручно крошил пайку в миску с супом — чтоб не проиграли. Впрочем, играли и на суп, со сменкой: проигравший отдавал победителю гущу, а тот ему шлюмку… Но чтобы проиграть хлеб всей своей бригады — это уже слишком! Пришлось еще раз менять бригадира.

Я эстонцам очень симпатизировал. Да и все знали: эстонец не украдет и не обманет, при эстонце можно что хочешь говорить — стукачей среди них почти не было. Называли их куратами. Самое страшное ругательство, какое можно было услышать от эстонца, это «курат» — черт.

Другие национальности тоже имели лагерные названия. Я уже упоминал, что цыган по фене «мора», татарин звался почему-то «юрок», кавказцы были «звери». Евреев блатные называли жидами, но у них, как у поляков, это не звучало оскорбительно, евреи-воры пользовались среди своих уважением.

Национальной розни — во всяком случае, на нашем комендантском — не было. Ну, дразнили блатные среднеазиатов, но вполне добродушно:

— Моя твоя хуй сосай, твоя моя рот ебай! — Так, якобы, узбек «тянет» (ругает, отчитывает) русского.

Ворья на нашем лагпункте было не очень много. Самых заметных спроваживали на Юрк Ручей.

Откуда-то с этапом пришел и Васька Бондин, тот, с которым я дрался на Красной Пресне. Увидел меня в конторе, забеспокоился: вдруг захочу «устроить ему»? (Так зеки и говорили: «Ну, падло, я тебе устрою!» — не уточняя, какую именно неприятность.) Я, конечно, мог устроить, я ведь был уже авторитетный придурок, но мне и в голову не пришло: я считал, мы с Васькой квиты, и вообще — я человек злопамятный, но не мстительный. А он и без моей помощи проследовал на штрафняк.

Кое с кем из блатных мне было интересно разговаривать. Часто заходил к нам в контору Серега Силаев, чахоточный щипач. Мне нравился его совершенно неожиданный, даже компрометирующий настоящего вора, интерес к литературе. Я давал Сереге читать, что у меня было, и он прекрасно отличал хорошую книгу от плохой. Но ходил он в контору не только за книжками.

Ошиваясь около барьера — вроде бы («с понтом») пришел узнать про завтрашнюю пайку, он «насовывал», т. е., шарил по чужим карманам. Почти каждый раз его ловили за руку и били.

Вообще-то серьезные воры в лагере не воруют, фраера им и так принесут, «за боюсь». Ворует мелкота, торбохваты — Серега был как раз из таких. Метелили его здорово, но это и в сравнение не шло с тем, как разделывался с провинившимися комендант Иоффе, который сменил на боевом посту грузина Надараю. Иоффе был высокий красавец еврей, балтийский моряк — капитан второго ранга. В лагерь загремел за длинный язык. С трубкой в зубах он разгуливал по зоне во флотском кителе и хорошо начищенных ботинках. Я видел, как он, не вынимая из кармана рук, а изо рта трубки, бил своей длинной худой ногой проворовавшегося полуцвета — не Серегу, другого. Иоффе выбрасывал ногу как-то вбок. Наверно, так бъет своего врага страус. (Не ручаюсь, как дерутся страусы, не видел.) Воришка пытался встать, но удар комендантской ноги снова валил его на землю. Я не вмешивался: знал, что бесполезно. Бог наказал капитана: через год он умер от рака в лагерном лазарете.

Вольное начальство во всех лагерях поддерживало порядок с помощью самих заключенных — комендантов, нарядчиков, заведующих ШИЗО, завбуров (БУР — барак усиленного режима, внутрилагерная тюрьма). Чаще всего это были ссученные воры или бытовики. Для контрика Иоффе сделали исключение — он сидел по легкому десятому пункту.

Была у нас и самоохрана из расконвоированных бытовиков-малосрочников. Но не та, про которую пелось в старой песне:

Далеко, на Севере дальнем,
Там есть лагеря ГПУ
И там много историй печальных —
О них рассказать я могу.
Там, братцы, конвой заключенный,
Там сын охраняет отца,
И он тоже свободой лишенный,
Но должен стрелять в беглеца.

Наши самоохранники ни в кого не стреляли, им, по-моему, винтовок не доверяли.

x x x

Внутри нашей зоны была еще одна, женская. Хоть лагпункт и был смешанный, зечек полагалось изолировать от мужчин. Изоляция была довольно условная: все бригады кормились в одной столовой, сдавали рабочие сведения одному нормировщику, да и зону женскую огораживал заборчик, через который пролезть не составляло труда. Правда, на вахте сидел сторож з/к, в чью задачу входило не впускать мужиков. Но за полпайки или за одну закрутку махорки он охотно изменял служебному долгу. Я по неопытности поперся «без пропуска», а когда он загородил дорогу, да еще и обматерил меня, стукнул его в грудь. Стукнул не сильно, но он упал как подстреленный. И я к ужасу своему увидел, что из одной штанины торчит деревянная нога. Помог встать, стал извиняться — что его очень удивило. Чего извиняться? Нашел слабее себя — бей! Сам он сидел за хулиганство… Сказать не могу, как мне было стыдно.

С этого дня инвалид приветливо здоровался со мной и пропускал в женскую зону без звука. (Зато однажды обознался и не пустил домой Эстер Самуэль. И я могу его понять: тощая, плоскогрудая, в ватных стеганых штанах, она больше походила на доходягу мужского пола, чем на женщину.)

Ходил я в ихнюю зону с самыми невинными намерениями. Еще когда работал на общих, стал учить английскому языку старосту женского барака, а она за это подкармливала меня. Это была Броня Моисеевна Шмидт, польская комсомолка. Году в тридцать пятом она по заданию компартии нелегально перешла советскую границу и вскоре очутилась в лагере. Подвела фамилия: был какой-то враг народа Шмидт, которого чекисты записали ей в родственники.

Срок у Брони кончился в начале войны, но ее оставили в лагере «до особого распоряжения». Таких пересидчиков — их еще называли указниками — у нас была куча. Многие из них так привыкли к лагерю, что о свободе думали со страхом. Когда старичка, заведывавшего больничной каптеркой, вызвали на освобождение, он упросил врачей положить его в лазарет. Но держать вольного в лагере нельзя, и пришел повторный приказ: вывести из зоны и, если надо, положить в больницу для в/н в/н. Тогда он спрятался на чердаке. Его искали целый день, к вечеру нашли и поволокли к вахте, а он упирался и плакал вот такими слезами. Это было на моих глазах. Маразм? Да нет, не совсем. На комендантском он жил в отдельной каморке, в тепле и сытости — даже девочку имел, прикармливал ее. А что его ждало на воле?..

31
{"b":"138677","o":1}