Мы с Васькой разошлись по своим углам, как боксеры на ринге. Из трех моих порезов текла кровь. Он тоже был весь в крови — череп я ему не пробил, но кожу рассек в нескольких местах. Надо было идти на перевязку.
Мы заключили перемирие: договорились, что скажем надзирателю, будто подрались с кем-то дня два назад в другой камере, а теперь вот открылись раны, надо бы перевязать.
Так и сделали. Вертухай с удовольствием принял на веру эту малоправдоподобную версию: ему тоже ни к чему были лишние хлопоты. Но как только нас двоих вывели в коридор, у Каменецкого опять прорезался голос:
— Гражданин начальник, не верьте! Этот Бодин хотел отнять передачу, у него нож!
Пришлось гражданину начальнику принимать меры. После медпункта Ваську отправили в карцер, а меня вернули в камеру.
Произошел короткий разбор учений. Каменецкий вины за собой не чувствовал, считал что свою миссию выполнил. Румяный здоровяк, генеральский сын Блох на вопрос, почему не вмешался, ответил, не смущаясь:
— А я ждал сигнала.
И только Юрочка Михайлов признался честно:
— Валер, я испугался.
К нему я претензий не имел. А Сашу Александрова после этого случая зауважал еще больше: во время драки ни боли, ни страха не чувствуешь — и то, и другое приходит назавтра, ноют не переставая раны и уже кажется, что знал бы, ни за что не полез на нож. А Саша с его незажившей «прививкой» знал — и полез.
Много позже, в Инте, лагерный врач во время осмотра обратил внимание на шрам у меня на груди и поинтересовался его происхождением. Я рассказал. Доктор поахал и поставил диагноз:
— Валерий, вам повезло. Этот тип не знал, что у астеников сердце расположено ниже.
Симпатичный доктор ошибался: «этот тип» не собирался убивать меня, он не «порол», а «писал», резал не глубоко, — только для отстрастки. Правда, порезы те заживали долго — месяца три-четыре. Сперва из-за жары, потом из-за плохой лагерной кормежки.
Там, на Красной Пресне, я понял, почему блатное меньшинство всегда одерживает верх над фраерским большинством. Если воров в камере пять, а «чертей» сорок, то все равно блатные в пять раз сильнее, потому что они-то действительно держатся один за всех, все за одного. А остальное население камеры — каждый за себя.
Та драка укрепила мою репутацию храбреца, который прямо-таки рвется в бой. Репутация совершенно незаслуженная: я физический трус, с детства боялся высоты, боялся хулиганистых ребят с соседнего двора, бахрушенки, и никогда не дрался. Но в тюрьме и в лагере обстоятельства заставили — а главное, надежда хоть таким способом вернуть себе самоуважение.
После схватки с Васькой Бондиным, всякий раз, как в камере возникала напряженная ситуация, Блох с Каменецким кидались останавливать меня:
— Ради бога, Валерий! Не лезьте!
А я и не собирался лезть. Но все равно, был очень доволен собой.
Еще когда возвращался после перевязки из медпункта, я увидел в коридоре женский этап. Их должны были разместить по камерам, а в ожидании этого они стали свидетельницами нашей стычки. И я первым делом спросил:
— Девочки, никто не сидел с Ниной Ермаковой?
— Я сидела, — откликнулась одна, с бледным хорошеньким личиком. До сих пор помню ее имя и фамилию: Ася Пятилетова.
— Ася, я Валерий Фрид, Нинин жених. Если увидишь ее, расскажи, ладно?
Мне очень хотелось, чтоб Нинка узнала об этой драке. Я думал: вот, если чудом встретимся когда-нибудь, дам ей потрогать мои героические шрамы. Через двенадцать лет встретились, дал потрогать — но большого впечатления они на нее не произвели… Забавно, что Юлику в его первом лагере кто-то из «очевидцев» сообщил: твоего кирюху на Пресне зарезали.
За время, что мы с Васькой отсутствовали, в камере произошло еще одно маленькое событие: Женька Рейтер попросился у надзирателей, чтоб и его перевели куда-нибудь: боялся, что я отыграюсь на нем, когда вернусь. Не стал я его бить — противно было.
Дело в том, что этот Женька никаким блатным не был, и даже не Женька был по-настоящему, а Кирилл. Московский студент, он сел по ст. 58–10, а попав на пересылку, сделал выбор: решил держаться не с интеллигентами, а с ворами — сила ведь была за ними. В нашей камере сидел и его отчим, которого Женька-Кирилл люто ненавидел (боюсь соврать, но кажется, он и посадил отчима, с удовольствием дав на него показания). Теперь вместе со своими цветными друзьями он отбирал у него передачи — вел, как ему казалось, воровскую жизнь. Но у цветных в ходу была присказка: «Воровскую жизнь любит, а воровать боится». Рейтер был из таких. В лагере он быстро понял, что с ворьем ему не по пути.
Мы встретились с ним в Инте через семь лет. Он пришел ко мне с повинной, я зла не помнил и мы даже стали приятелями. Почему он не хотел быть Кириллом — не могу сказать. Впрочем, и Кирилл Симонов тоже предпочел стать Константином. А в лагерях смена имен дело обычное. Были у нас в Каргопольлаге Никифор, которого звали Володей, и Мечислав, ставший Витькой. Да и будущая жена Петра Якира Валя Савенкова в лагере называлась Ритой — наверно, не хотела отставать от своих подруг с красивыми заграничными именами, Нелли и Анжелы…
Был в камере еще один фраер, которого воры с радостью приняли в свое братство — летчик Панченко, дважды Герой Советского Союза (настоящий, не то, что Петро Антипов, хлябавший за героя). Панченко импонировал блатным и своим титулом, и отвагой, и злой медвежьей силой. Он и похож был на медведя — огромный, сутуловатый, с маленькими умными глазками.
Почему-то он любил поговорить со мной, интересовался книгами и фильмами — бывает такая неожиданная тяга к культуре у людей совсем необразованных. А Панченко был не просто необразован — дикарь дикарем! Он, мне кажется, просто не знал разницы между «хорошо» и «плохо», и поэтому рассказывал о себе такие вещи, о которых другой промолчал бы.
Так, рассказывал Панченко, приехал он в самом начале войны в Харьков. По рангу — а он получил первого Героя еще за Испанию — его должны были встретить с машиной, но почему-то не встретили. И он в раздражении пошел с вокзала пешком. А тут началась воздушная тревога. К нему кинулась старуха еврейка, истерически закричала, колотя кулачками в его широченную грудь:
— Почему ви тут? Ви должны быть на фронте! Должны защищать!
— Я вытащил пистолет и три пули всадил в нее… А что? Ничего мне не было. Посчитали, как покушение на Героя Советского Союза, — смеялся Панченко.
Ворам особенно нравилась история, за которую он получил свой первый срок: пьяный, полаялся в московском «Военторге» с милиционерами, открыл стрельбу и уложил двоих на месте. Тот срок ему заменили штрафбатом. Там он не только «смыл кровью», но и заработал вторую золотую звезду Героя. А сейчас сидел, по его словам, из-за ерунды. В должности командира эскадрильи он спал с женами двух своих непосредственных начальников, и обиженные мужья подстроили ему хозяйственное дело: нехватку бензина или еще что-то в этом роде.
Вместе с ворами дважды Герой отбирал у сокамерников передачи — не целиком, а по-честному, половину. Вместе с ворами и хавал. Продуктов у них накопилось много, их хранили на «решке» — решетке окна. Не боялись, что украдут — кто осмелится?.. Один доходяга осмелился, и расправа была короткой: ухватив доходягу за рубаху и мотню штанов, летчик поднял его высоко в воздух и отпустил. Тот грохнулся о цементный пол — и не поднялся, унесли в лазарет. Не знаю, выжил ли.
Да, дикий человек был Панченко. Но интеллигентов уважал. Узнав, что под нарами живет профессор Попов — тихий, глубоко религиозный старичок, биолог, кажется, — Герой потребовал, чтобы Попов вылез на свет божий:
— Ты правда профессор? — а получив утвердительный ответ, согнал кого-то с нижних нар и уложил туда профессора. Тот сопротивлялся: его пугала шумная и безобразная жизнь камеры. Под нарами, затаившись в темноте, старик мог шепотом молиться. Но Панченко настоял на своем.
Профессор затих. Полежал с полчаса и сказал:
— Товарищ Панченко, можно к вам обратиться?