Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Впоследствии влияние Конфуция на правителя Лу ослабло, и ему снова пришлось вернуться к жизни частного лица. Его последние дни были омрачены смертью самых близких и способных учеников. «Нет разумного правителя, — говорил он, — который согласился бы взять меня в наставники, и мне пришло время умереть…»

Однако он умер, чтобы продолжать жить. По словам Хэрта, «Конфуций оказал большее влияние на становление китайского национального характера, чем все императоры вместе взятые. Ему, следовательно, должно уделяться первоочередное внимание, если речь идет об истории Китая. То, что Конфуцию удалось в такой степени повлиять на жизнь своего народа, следует отнести, как мне кажется, более к особенностям этого народа, чем к его собственной личности. Если бы он жил в какой-либо другой части света, его имя, возможно, было бы забыто. Как мы видели, его взгляды на характер и его личное восприятие человеческой жизни сформировались после тщательного изучения документальных источников, тесно связанных с моральной философией, которая культивировалась прежними поколениями. То, что он проповедовал своим современникам, следовательно, не было во всем совершенно новым для них. Но, услышав, изучая древние памятники, отдаленный голос мудрецов прошлого, он стал рупором, поведавшим народу о тех воззрениях, что происходят из ранней эпохи развития самого народа… Огромное влияние личности Конфуция на жизнь китайского народа было обусловлено не только его сочинениями и словами, сохранившимися в передаче других, но также и его деяниями. Черты его характера, о которых поведали его ученики, а также более поздние авторы, стали образцом для миллионов, склонных подражать манерам великого человека… Что бы он ни совершал публично, было отрегулировано до мельчайшей детали церемонией. И это не было его собственным нововведением, поскольку церемониальная жизнь культивировалась в Китае за много столетий перед Конфуцием. Но его авторитет и пример во многом послужил закреплению того, что он признавал как желательный общественный порядок».

Учение Лао-цзы, который долгое время заведовал императорской библиотекой династии Чжоу, было гораздо более таинственным, менее доступным и постижимым в сравнении с конфуцианством. По всей видимости, он проповедовал стоическое равнодушие к мирской суете и славе и возвращение к мнимо простой жизни прошлого. Лао-цзы оставил после себя писания, очень разные по стилю, смысл которых не всегда поддается истолкованию. Лао-цзы предпочитал высказываться притчами. После смерти Лао-цзы его учение, как и учение Гаутамы Будды, подверглось искажениям и обросло различными легендами. Вдобавок на нем прижились самые немыслимые и запутанные обряды и предрассудки. Но учение Конфуция оказалось менее подвержено позднейшим переделкам, потому что оно было обращено к обществу без всяких околичностей и не делало уступок различным искажениям ради завоевания большего числа приверженцев.

Китайцы говорят о буддизме и об учениях Лао-цзы и Конфуция, как о Трех Учениях. Вместе они составляют основу и отправную точку для всей позднейшей китайской мысли. Их глубокое изучение является первоочередным условием, когда речь идет об установлении подлинного духовного и нравственного единства между этим великим народом Востока и Западным миром.

Можно выделить некоторые общие моменты в этих трех учениях, из которых, бесспорно, великое учение Гаутамы является наиболее глубоким; его доктрины и по сей день властвуют мыслями огромного множества людей. В определенных моментах эти учения расходятся с теми мыслями и настроениями, которым суждено было вскоре овладеть Западным миром. И в первую очередь эти доктрины отличаются своей терпимостью. Они обращены непосредственно к самому человеку. Это учения Пути, образа жизни, великодушия, а не догм церкви или общих правил. Они не выступают за или против существования и поклонения общепринятым богам. Афинские философы, отметим это особо, также стремились отстраниться от теологии: Сократ вполне охотно отдавал почести любому божеству, оставляя за собой право на собственные суждения.

Это отношение прямо противоположно тем умонастроениям, которые складывались в еврейских общинах Иудеи, Египта и Вавилонии, где представление о едином Боге было изначальным и очень влиятельным. Ни у Гаутамы, ни у Лао-цзы или Конфуция нет никаких намеков на подобное представление о «ревнивом» Боге, который требует «да не будет у тебя других богов», — Боге, который не потерпит никаких древних обрядов, подспудных верований в магию и колдовство, жертвоприношений богу-царю или любого свободного обхождения с «нерушимым» миропорядком.

Нетерпимость иудейского ума и в самом деле смогла сохранить основы своей веры простыми и понятными. Теологическая всеядность великих учителей Востока, с другой стороны, способствовала усложнениям и нагромождению ритуальных правил. Если не считать того, что Гаутама настаивал на Правильных Представлениях, которые легко игнорировались, — ни в буддизме, ни в даосизме или конфуцианстве не существовало действенного запрета на суеверные практики, заклинания, экстатические состояния и поклонение различным божествам. Уже на самой ранней стадии развития буддизма началось вкрапление в него подобных представлений, которое не прекращалось и впоследствии. Эти новые религии Востока, как оказалось, подхватили почти все болезни тех испорченных верований, которые они стремились заменить; они переняли идолов и храмы, алтари и кадильницы.

Тибет в наше время — это буддийский регион, однако Гаутама, случись ему вернуться на Землю, мог бы исходить его вдоль и поперек в напрасных поисках своего учения. Он увидел бы на троне самый что ни на есть древний тип человеческого правителя, царя-бога — далай-ламу, «живого Будду». Гаутама обнаружил бы огромный храм в Лхасе, с многочисленными жрецами, служителями и ламами, — а ведь сам он строил только хижины и не назначал жрецов. Его взгляду предстал бы алтарь, с огромным золоченым идолом на возвышении, имя которого, как он с удивлением бы узнал, — «Гаутама Будда»! Он услышал бы торжественные гимны, обращенные к его божественности, а некоторые из наставлений, которые читались в храме, показались бы ему отдаленно знакомыми. Звону колоколов, каждению, иступленным чувствам также было отведено место в этих удивительных церемониях. В один из моментов службы раздавался удар колокола, и поднималось зеркало, в то время как все собравшиеся, в избытке благоговения, отвешивали низкий поклон…

По всей этой буддийской стране он обнаружил бы множество любопытных приспособлений, вращающихся ветряных и водяных барабанов, на которых были начертаны короткие молитвы. Каждый раз, когда совершался поворот такого барабана, как он узнал бы, это засчитывалось за молитву. «Кому?» — наверное, спросил бы он. Более того, он обнаружил бы по всей стране множество шестов с прекрасными шелковыми полотнищами, надпись на которых, вполне возможно, озадачила бы его — «Ом мани падме хум», «жемчужина в лотосе». Каждый всплеск полотнища — тоже молитва, очень благотворная для того щедрого человека, который заплатил и за его установку. Целые бригады работников, нанятые такими благочестивыми людьми, ходили по всей стране, вырезая эту драгоценную формулу на камнях и скалах. Наконец он бы понял, как мир обошелся с его религией! Под этим внешним благолепием был погребен Арийский Путь, который вел к душевной безмятежности.

Мы уже отмечали отсутствие какой-либо исторической идеи в первоначальном буддизме. В этом он снова контрастирует с иудаизмом. Представление об обетовании наделяло иудаизм свойствами, которыми до того не обладала ни одна из религий, — предшественниц или современниц иудаизма. Обетование оправдывало его ревностную нетерпимость, потому что оно направляло его на определенную и единую цель в будущем. Несмотря на всю правдивость и глубину психологической стороны учения Гаутамы, недостаток подобной направляющей идеи привел к застою и искажению буддизма. Иудаизм, следует признать, на своих ранних стадиях не слишком вторгался в души людей; он позволял им оставаться порочными, алчными, суетными или суеверными. Но своей убежденностью в обетовании и божественном водительстве иудаизм был, не в пример буддизму, всегда наготове к действию, словно тщательно отточенный меч.

92
{"b":"138484","o":1}