Атаман говорил:
— Сапега, сучий сын, не токмо от боя с коронным уклонился, но и заявил готовность служить королю.
У Лжедимитрия лицо опухшее, измятое, бросил раздраженно:
— Сапега — лях, а почто русич Трубецкой, еще Мстиславского не видя, хвост поджал?
Заруцкий на вопрос не ответил, свое вел:
— Старосте усвятскому тебя, государь, держаться бы, а он изменой промышляет.
Наконец появилась Мнишек. На ней поверх телогреи наброшена червленая шуба: Марина последнее время зябла. Пышные волосы едва прикрывала бобровая шапочка. Посмотрела на полуденное небо и, скользнув взглядом по монастырскому подворью, ступила на подножку колымаги. Вслед за Мариной во вторую колымагу полезли пани Аделина и кормилица с запеленутым царевичем. Лжедимитрию подвели коня, придержали стремя. Он уселся в отделанное серебряным узорочьем седло, дал знак, защелкали бичи, и царский поезд тронулся в стоверстый путь. Самозванец, так и не дождавшись, когда Кремль примет его, велел возвращаться в Калугу…
На четвертые сутки, уже за Каширой, наткнулись на стоянку орды: городок войлочных кибиток, крытые телеги, горят костры, кизячный дым по земле стелется. Ногаи своими делами заняты, а в низине пасется табун и, точно степные коршуны, хохлятся в седлах табунщики.
Лжедимитрий привстал в стременах, нюхнул воздух:
— Урусов кобылятину варит. Да вон и сам он жалует.
От ханского дворца спешил князь Петр, а за ним его мурзы и беки. Скинув соболиный малахай, Урусов поклонился. В раскосых глазах подобострастие:
— Царь бачка, ногаи к тебе кочуют.
— Заворачивай орду в Калугу, князь Петр, — промолвил самозванец и повернулся к Заруцкому: — Вели, боярин, поезду не мешкать.
— Обиду чинишь, бачка-государь. Тебя кумыс ждет, мясо молодой кобылицы. Ешь, пей.
— Недосуг, князь Петр, — отмахнулся Лжедимитрий. — Да и знать надобно, царь кобылятину не ест. Да и тебе, Петруха, не резон: чать, крещеный.
Тронул коня. За ним потянулись колымаги, обоз, двинулись казаки.
Урусов оскалился злобно:
— Шайтан! — и сплюнул.
Постояв, пока поезд отъедет, поковылял к юрте. За ним пошли беки и мурзы.
Отвел Трубецкой казаков и ратников к Коломне, велел город укреплять. За работами сам доглядал. На нерадивых покрикивал:
— Ворон не ловите, пошевеливайся!
Малый из земских на князя загляделся. Трубецкой на него закричал:
— Я не девка, тащи плетень!
За острогом ратники ставили туры, подсыпали земляной вал, выставили пушчонки затинные, а черкасцы возами огородились, коней в безопасное место свели.
Еще в Тушине явился князь Трубецкой к самозванцу и с той поры ему служил верой и правдой, хотя и знал, никакой он не царь Димитрий. Однако чем Шуйский лучше?
И Трубецкой на этот вопрос сам себе отвечал: государство в развале, нет тишины на Руси, а Речь Посполитая тем пользуется…
Прогнали царя Василия, взяли бояре власть на себя, и опять не изменил Трубецкой Лжедимитрию… Не мог князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой смириться и с боярским предательством. Иначе он и не считал сговор бояр с поляками. Разве принесет Владислав мир на Русь? Не будет и согласия на Русской земле, ибо за спиной королевича стоит Сигизмунд. Заберет Речь Посполитая Смоленск и северные городки, вольготно заживут ляхи и литва в России, а латиняне станут притеснять православных. Коронный гетман того и гляди в Москву вступит, заставит московитов Владиславу присягать. Князь Трубецкой слово себе дал: королевича государем не признавать, а с ляхами и литвой воевать, покуда они Русь не покинут.
От церкви Иоанна Богослова, что на Варяжках, в Смоленске, к самому Днепру тянется кривая узкая улица. В конце ее подворье мелкопоместного дворянина Андрея Дедевшина, рода безвестного, захудалого. Предки Дедевшина князьям Вишневецким служили, но за воровство были изгнаны из службы.
Сам Андрей едва концы с концами сводил. Худой, желчный, с редкой бороденкой и жидкими усами, он вечно ворчал, скверно ругался.
Имел Дедевшин мечту — разбогатеть. С этой думой утро встречал и на ночной покой отходил. Но как ему разбогатеть, когда у него одна малая деревенька, да и ту ляхи разграбили…
Насело королевское войско на Смоленск, разорили город, и голод смертью гуляет, и тому конца не видать. Сначала ждали подмоги от Москвы, а ныне нет надежды. Шляхтичи к стенам подъезжают, горланят: «Коронный гетман в Москву вступил!»
На Пасху в церкви Вознесенского монастыря подслушал Дедевшин разговор двух старых каменщиков:
— Жигмунд лоб разобьет, а городом не завладеет. Накось, выкуси!
И свернул кукиш. Второй хихикнул:
— Откель ляхам знать, куда сунуться. Я мальцом был, а помню, дед в великое княжение московское Василия Грановитую палату ремонтировал и бранился: слаба, говорил, кладка…
Вспомнил Дедевшин утром слова мастеровых, и захватила его коварная мысль. Месяц терзала она его, а в грозовую ночь татем прокрался к берегу Днепра, затаился. Лежал долго, прислушивался. Раздавались голоса караульных стрельцов, и Дедевшин жался к земле. При свете молнии заметил на берегу корягу, прокрался, столкнул в воду и, ухватившись, поплыл. Только когда крепостная стена осталась позади, выбрался на берег, побрел к освещенному кострами королевскому лагерю…
С возвращением в Калугу притих двор самозваного царя Димитрия, ни веселых пиров, ни Боярской думы, а уж коли совет надобен, то призовут Заруцкого с Шаховским, да иногда еще Михайлу Молчанова.
Перед Рождеством Пресвятой Богородицы, что на начало сентября-листопада приходится, Матвей Веревкин переоделся в крестьянское платье, чтоб никто не узнал, и отправился на торг, послушать, о чем люд глаголет.
Малолюдно и бедно в рядах, какие лавки под замками, а в иных нет товара, будто перевелись на Руси купцы деловитые; что до гостей иноземных, так они землю российскую в смуту стороной обходят.
Ничего нового самозванец на торгу не услышал, а у кабака два стрельца бранили бояр московских, что они царя Димитрия на королевича променяли, Москву ляхам отдают.
Лжедимитрий шапку на глаза надвинул, прошел мимо. Тут ему дорогу цыганка заступила, румянец во всю щеку, глаза горят. Ухватила за рукав, шепчет:
— Пойдем, милый, всю судьбу открою.
Усмехнулся Лжедимитрий, хочет цыганку стороной обойти, а она еще пуще к нему льнет.
— Пусти, красавица, откуда знать тебе судьбу мою?
— Нам, ромам, все ведомо.
Оттолкнул самозванец цыганку:
— Пустое плетешь.
— Нет, милый, за тобой беды и смерть ходят, берегись!
— Дура! — гневно выкрикнул Лжедимитрий. — Убирайся подобру!..
Воротился в хоромы мрачный, сел на широкую, обитую мехом лавку, велел подать вина крепкого. Угораздило же повстречаться с окаянной! Ее бы в пыточную да на огне ленивом подогреть, чтоб взвыла: небось сказала бы, кем послана. Знала, воистину знала, кто перед ней, вон как очами зыркала, ведьма… Аль отправить на торг ярыжек земских, пускай поищут и к палачу доставят. Да разве ее найдешь? Она давно в бабу какую обратилась либо в собаку черную… Ему ли, Матвею Веревкину, не знать коварства нечистой силы? Сколь дорог по Речи Посполитой исхожено, во всех городах порубежных мостовые топтал.
В Кракове его, бездомного, приютила пани Руфина, мосластая, с вечно распущенными патлами девка. Она научила Матвея толковать Талмуд, а ночами при свече ворожила на воске. Что-то бормоча, выливала топленый воск на воду. Однажды — Веревкин сам это видел — Руфина обратилась в кошку. Это было так: Матвей лежал в уголке тесной каморы и в полумраке видел, как Руфина вышла во двор. Ее не было долго. Вдруг Веревкин услышал, как что-то живое трется о его бок. Рука Матвея нащупала кошку. Он вздрогнул. Откуда ей было взяться, Руфина кошек не держала. Матвей перекрестился, и кошка выскочила из каморы. А вскорости вернулась и Руфина…
Сегодняшняя цыганка о бедах и смерти плела, а краковская ворожея иное Матвею предсказывала.