Пожарский насупил брови, промолвил:
— Избави меня, Господи, от хулы людской и ныне и присно и во веки веков…
С обеда князь Дмитрий в коий раз осмотрел зарайский кремль, огневой наряд разного боя. Маловато порохового боя. Поднялся на башню-стрельницу, что у обитых полосовым железом ворот. Внизу лепились к стене посад и торг, а в стороне постройки монастырские…
Подошел стрелецкий голова, в кафтане длиннополом, колпаке, мехом отороченном, сказал:
— Не в кремле укрытие, а за стенами монастырскими. Нет у меня веры посадскому люду, за самозванцем потянут.
Пожарский со стрелецким головой согласен, не забыл, как в прошлый раз посадские в набат ударили, и кабы не голова стрелецкий, кто ведает, чем бы все окончилось. Вона сколь стрельцов по другим городам присяге изменили, вору служат…
Сызнова мысль на боярский заговор переметнулась. Ужли патриарх с ними? Но нет, Гермоген хотя и не во всем согласен с Василием, однако творить насилие над царем не позволит!
Кабы был жив Скопин-Шуйский! Пожарский уверен, слухи об отравлении князя Михаила не пустые, на Шуйских грех. Винят княгиню Катерину, может, и так… Статна и пригожа княгиня, хоть лета под полсотни подбираются. А взгляд отцовский, Малюты Скуратова, волчий. А хоронили Скопина-Шуйского — боле всех убивалась. И царь с братьями слезы роняли, а в душе, поди, радовались. Василию спокойней мертвый племянник, чем живой…
И вспомнилось Пожарскому мудрое библейское изречение: «Не обманывайтесь: Бог поругаем не бывает: что посеет человек, то и пожнет…»
Посад и монастырь огибала река. Она несла воды к Коломне, где сидел самозванец и откуда князь Дмитрий Михайлович ожидал нападения на Зарайск…
На посаде стрелецкие огороды, зеленеют вилки капусты, лук. Там, где по весне разливается река и растут высокие травы, бродит стадо коров и коз. В сердце Пожарского болью ворохнулось далекое детство… Мать привиделась. Ее мягкая ладонь легла князю на непокрытую голову. Как прежде, она пригладила ему волосы, шепча: «Сыночек, Митенька».
Отец вспомнился. Пожарский не забыл, как отец посадил его на коня, пустил повод. Мать испугалась, а отец успокоил: «Не страшись, он мужчина!»
И как гордился отец, когда норовистый конь не сбросил малолетнего Дмитрия. Сколько же тому годков минуло? Пожарский подсчитал, тому три десятка минуло! Эвона как время бежит. Скоро и его Петрухе тринадцать исполнится. Не успеешь оглянуться, сына женить пора. Жену бы ему добрую, домовитую. Пожарский давно приглядывает ему невесту, чтоб и рода славного, и сама пригожая. Сын-то удался рослый и проворный…
Днем князь сына вспомнил, а ночью приснилась ему свадьба, шумная, с плясками, песнями. Играли трубы и свирели, били в бубны и выступали ложкари, лихо притопывали плясуны. За невестиным столом выводили жалобно:
Снится мне, младешенькой, дремлется,
Клонит мою головушку на подушечку…
Князь Дмитрий знает, это он сына женит. В причитания невесты вплелся хор песельниц:
Встань, встань, встань, ты, сонливая;
Встань, встань, встань, ты, дремливая…
Тяжко на душе у Пожарского, захотел на сына посмотреть, к столу рванулся — и пробудился. О сне подумал. Надобно же такому привидеться! Сел, волосы откинул. Иные мысли сон вытеснили. Ну как впустят бояре коронного гетмана в Москву и посадят на царство королевича, как поступить ему, Пожарскому? Подумал, но ответить не мог.
На Думе Шуйский выговаривал боярам:
— С того часа, как Ляпунов отъехал в Рязань, сделался Прокопка возмутителем рязанских дворян. Он, думный дворянин, письма возмутительные по городам шлет, на меня люд подбивает. И суди, кто больший вор — самозванец аль Ляпунов? Из Зарайска Пожарский уведомляет: воры и его, князя Михайла, к измене склоняют.
Молчат бояре, сникли, а Гермоген посохом патриаршим постукивает, головой укоризненно качает. Василий свое ведет:
— Воровство великое на Руси, и как унять его, чем предел положить? Кто из вас, думные, совет мне подаст?
Бояре — ни слова, а Шуйский плачется:
— Почто уста сомкнули, аль оглохли? Когда меня винить, каждый наперед лезет, ум кажет. Эх, бояре, бояре, сколь раз сказывал вам: помянете меня словом добрым, да поздно будет. — Всхлипнул. — Не по себе плачу, вас жалеючи. Вы же зло на меня держите. Себя виню, к чему соблазну поддался, согласие на царство дал. Забыл заповедь Господню: не введи меня во искушение…
Воротынский буркнул:
— Заврался Василий, аль нам не ведомо, как на трон мостился.
А князь Андрей Васильевич Трубецкой прошептал:
— Коли ему шапка Мономаха тяжела, так скоро снимем.
Воротынский хихикнул. Шуйский впился в него взглядом:
— Князь Иван, над чем смеешься? Над бедой моей?
Не дождался ответа, повернулся к патриарху:
— Владыка, помолись за меня, сирого и убогого.
Мстиславский подумал с укоризной: «Не свои слова повторяет, Грозного Ивана Васильевича. Тот, когда кого на жертву обрекал, в кошки-мышки играл, себя обиженным мнил. Ан Василий не Грозный…»
Воротынский зло поглянул на Шуйского: «Ох, не опоздать бы, пока он нас всех с палачом не свел…»
Отсидели Думу, поднялся Василий, сошел с помоста. Сутулясь под тяжестью царского одеяния, медленно покинул Грановитую палату. Следом, не проронив ни слова, удалился Гермоген. Понуро разбрелись бояре.
А на следующий день собрались в трапезной князя Мстиславского. Ели, пили хмельное пиво, говорили не таясь. А кого опасаться — одним словом, заединщики. Воротынский по столешнице кулаком стучал, возмущался:
— Не желаем больше под скудоумным Васькой ходить! Лучше уж королевич Владислав!
И никто не перечил, поддакивали и Андрей Трубецкой, и Голицын-младший, и другие. А Мстиславский сказал:
— Успокоим землю нашу, доколь смуте и раздору быть!
Расходились бояре с твердым уговором дальше конца июля с Шуйским не тянуть…
Станислав Жолкевский приближался к Москве. Из Серпухова и Коломны подтягивался самозванец. Угрожала целостности России и Швеция…
Бежав с поля боя от Клушина, рыцари прихватили царскую казну и, разграбив новгородские монастыри, срубили на Балтийском побережье острожки, овладели городами Копорье и Корела, отторгли земли Северо-Западной Руси.
Оправдываясь, Делагарди писал Шуйскому: он-де остался бы в службе московскому царю, кабы не смерть Скопина-Шуйского. А с нынешним воеводой, князем Дмитрием Ивановичем, победы не обретешь, рыцарей же погубишь…
Делагарди ссылался на своего короля. Коль даст ему еще рыцарей и велит идти к московскому царю в подмогу, он, Якоб Делагарди, — воин.
Карл воинов не дал, а Делагарди поручил удерживать Корелу и Копорье.
С того дня, как коронное войско вторглось в пределы Российского государства, агрессивные планы польского правительства резко изменились. Прежняя цель — захват Смоленска и порубежных городов — уже не устраивала Сигизмунда, тем более когда сами московиты попросили на царствование королевича Владислава. У короля Сигизмунда родилась мысль включить Московию в состав Речи Посполитой.
Естественно, он понимал: бояре не примут этого, — и потому о своем желании поведал разве что одному канцлеру…
Коронный гетман не догадывался о помыслах короля: Жолкевский был уверен, что он добывает трон Владиславу. Когда же гетман Гонсевский высказал предположение об истинных планах короля, коронный не придал этому значения…
Шуйский понимал, какая угроза нависла над Россией, и потому метался в поисках выхода. Шведские захваты его не так одолевали — то все далеко от Москвы, а вот ляхи и литва рядом. Ко всему самозванец руки к престолу тянет…
Недобрым словом поминая короля Карла, нарушившего Упсальский договор, Василий велел позвать дьяка Иванова: