Вот был бы лес, так и построили бы новые избы, а ежели были бы кирпичи, то в избах поставили бы печки с трубой, как в барском доме, и не было бы дыма.
Миша не мог забыть, как он вошел в сени и наглотался дыма, а глаза стали слезиться; он, как в тумане, видел в сенях развешанные на гвоздях хомуты, прислоненные к черным бревенчатым стенам лопаты, грабли, мотыги и вилы; тут же стояли бочонки с кислой капустой и огурцами.
Потом ему довелось быть в гостях у Вертюковых, когда дыма не было, и Миша удивлялся, как это Ваня живет в такой голой избе. Там стоял в углу стол, а у стен — деревянные лавки; на них сидели, когда трапезовали, ночью на них спали, покрываясь летом белой холстиной, а зимой — зипунами или тулупами, потому что одеяла были не у всех. Спали не раздеваясь, и потому в избе стоял крепкий запах овчины и пота от долго не мытого тела. Зимой под спальные лавки хозяйка ставила клетки с курами, а в отгороженном углу стояла корова, чтобы ее не держать на морозе.
Возле русской печи — полка с посудой: глиняное блюдо, а на нем несколько ложек, вырезанных из дерева. Подавали на стол горячие щи, налитые из чугунка, и все хлебали вместе, из одной миски. Тут же ухват, ведро и корыто. Прялка в углу, а у кого кросна — и больше ничего.
Одежду крестьяне держали в небольших самодельных корзинах, которые стояли под лавками. Возле печи к потолку почти везде прикреплена была соломенная зыбка, и в ней пищал младенец; мать оставляла его одного на долгие часы, когда уходила на работу.
Отец Вани, крестьянин небольшого роста, с окладистой бородой, одетый в заношенную рубаху и заплатанные порты, в лаптях, охотно вступил в беседу с барчонком:
— Что смотришь, милок? Не видал еще нашей бедности? — Он вздохнул и продолжал говорить, обращаясь не то к самому себе, не то к мальчику: — Смотреть-то у нас нечего! Как деды живали, так и мы живем. Спокон века изба наша стоит. Еще при Пугачеве стояла, а теперь вовсе разваливаться стала. А новую из чего строить? Леса-то нет! Как старый барский дом ломали, сколько бревен ослобонилось, уж как мы надеялись, думали, что крестьянам хоть пяток новых изб возведут. Ан нет! Все увезли к чужим людям, нам ничего не осталось… А какие бревна были огромадные, крепкие, дубовые — еще простояли бы лет сто!
Миша расстроился. Он чувствовал себя так, будто попал в дремучий лес и не может найти оттуда не только дороги, но и тропинки. Что делать?
Тем временем Вертюков высказывал свои заветные мечты:
— Конечно, ежели бы Дубовую рощу порубить, так можно было бы всем на деревне новые дома сделать…
Мальчик спросил с интересом:
— А всем бы хватило?
— Еще бы не хватило!
— Так почему же крестьяне не ходят в рощу и не берут себе на постройку, сколько им надо?
— Да кто же, милок, им разрешит? Ежели без документа кто пойдет, тому взыскание будет. Сначала должен быть документ, а потом лес!
— Какой документ?
— От помещицы должен быть документ, что, дескать, дарю своим крестьянам Долгую рощу.[16]
Но тут раздался встревоженный голос Христины Осиповны, которая разыскивала своего питомца, чтобы увезти его домой.
Дома начались расспросы:
— Бабушка, почему крестьяне так плохо живут? У них душно в избе, как в хлеву, и ничего нет — ни одежды, ни посуды, ни мебели. Кроватей даже нет! Они спят на досках, только с подушками.
Арсеньева досадливо отговаривалась:
— Мишенька, да ведь это же крепостные! Им от века так положено жить, понимаешь? Это рабы помещика.
— А эти крепостные — твои?
— Мои. А когда я умру, то все твои будут.
— Твои? Почему же ты не ходишь смотреть, как они живут, если они твои? Почему ты им не помогаешь? Мне небось сколько даришь лишнего, хоть и говоришь, что у тебя дом маленький и бедный. А ведь он хороший, чистый, и всего у нас много, а у крестьян ничего нет. Как же это так, бабушка?
— О господи! Ты подумай, Мишенька, если я каждому крепостному построю хороший дом, сколько на это денег уйдет? Весь свой капитал я им отдам, а сама должна буду жить в такой же избе, как они.
Но Миша утверждал, что надо построить крестьянам хорошие дома. Бабушка рассердилась, даже топнула ногой и приказала прекратить такие разговоры, а потом стала сурово отчитывать Христину Осиповну, что та плохо воспитывает ребенка.
Но вот приехал дядя Афанасий Алексеевич, и Миша высказал ему свои недоумения по поводу плохого житья крестьян.
За обедом, в присутствии бабушки, Афанасий Алексеевич начал свои разъяснения:
— Миша прав. Если крестьяне станут жить в хороших домах, они станут здоровее и крепче, значит, они будут дольше жить и лучше работать. А теперь, несмотря на то что в крестьянских семьях по шесть-семь детей, выживают очень немногие: двое, трое. Умирают в деревне больше, чем родятся. Вот, к примеру, в Тарханах… Когда ты, Лизонька, покупала имение, сколько душ у тебя было?
— Пятьсот.
— А теперь?
— По последней ревизской сказке — четыреста семьдесят восемь.
— Ну вот видишь! Крепостное население вымирает!
— Да что такое ты говоришь, Фанюшка! Пензенский мужичок, что пензенская скотинка, вынослив на диво. Не от плохих изб вымирает народ, а от войн. Сколько народу проклятый Бонапарт загубил, сколько крестьян пришлось отдать в рекруты, сколько солдаток плакало на селе, проводив мужей. Они ведь не родили, пока их мужей не было, а теперь сто младенцев в год родится, поп говорит, а ты доказываешь, что дело в жилище! Нет, в плохих избах мужики по сто лет живут, а на войне за один час жизнь теряют…
Афанасий Алексеевич настаивал:
— Хороший хозяин любит хороших работников. Ежели очень злоупотреблять своей властью и держать крестьян в черном теле, это невыгодно. Настоящий работник любит и чистоту, и веселье, и умную хозяйку в доме…
Миша перебил его:
— А сколько бы лесу надо было, чтобы построить тарханским крестьянам избы? Если срубить Долгую рощу, хватит?
Афанасий Алексеевич ответил, что, пожалуй, хватит, бабушка же рассердилась, что Миша слишком рано начал думать о делах взрослых. Совсем ему не следует мешаться в эти дела, а надо хорошенько учиться писать, считать и рисовать.
Миша и без напоминаний бабушки рисовал много и к ее именинам сделал большой рисунок карандашом, изображающий святую Елизавету.
Для дяди Афанасия Алексеевича Миша нарисовал на большом листе бумаги «Усекновение главы Иоанна Крестителя». Он выбрал эту картину в домовой церкви, заметив икону, где была изображена отрубленная голова, лежавшая на блюде. Мальчик заинтересовался сюжетом, и бабушка рассказала ему историю Иоанна Крестителя и полюбившей его царевны, которая, когда убедилась в том, что Иоанн ее не любит, велела отрубить ему голову. Елизавета Алексеевна вспомнила, что в имении у Афанасия Алексеевича есть высокая церковь в память Иоанна Крестителя, — Миша и сделал для дяди этот рисунок.
К брату Афанасию Алексеевичу бабушка с внуком постоянно ездили в дни семейных праздников. Из всех своих сестер и братьев Арсеньева больше всего любила брата Афанасия.
Миша любил гулять по усадьбе дяди. Дом Афанасия Алексеевича, расположенный на горе, над озером, окружен был с трех сторон густым сосновым лесом. Запах хвои смешивался с ароматом цветов, искусно и обильно рассаженных на клумбах, и в парке было так хорошо, что никуда оттуда не хотелось уходить, разве что из одной аллеи в другую!
Огромные сосны роняли благовонные длинные иглы на корни свои, похожие на ползущих змей, коричневые шишки сочились прозрачной, липучей, душистой смолой, и ходить в лесу было скользко, как по паркету.
За парком на несколько верст тянулись фруктовые сады. В доме Афанасия Алексеевича яблоки потреблялись в неимоверном количестве, но всех их съесть не могли и много еще продавали. От продажи яблок хозяин имел немалый доход. Он умел выращивать самые редкие сорта, скрещивал разные породы деревьев и добился того, что таких крупных плодов не было ни у кого в округе. «Фигурные» яблоки Афанасия Алексеевича известны были в столице, и их подавали на придворных балах. На некоторые особо ценные сорта яблок Афанасий Алексеевич надевал специальные сетки с рисунками; под жарким летним солнцем румяные яблоки вызревали с отпечатанными на кожице разными контурами, фигурами зверей, птиц, сердцами, пронзенными стрелой, разными буквами и вензелями. Эти яблоки, как искусный фокус, продавали за хорошую цену.