Таково было эстетическое кредо Фицджеральда, которое он изложил Вулфу летом 1937 года. Скотт убеждал молодого коллегу развивать в себе художника, творящего осознанно. «Чем сильнее эмоциональный накал, — писал он, — тем очевиднее он нуждается в разрядке, контроле, упорядочении. Флобер в романе, созданном по принципу избирательности, оставил в стороне детали, которые подобрал и включил в свои вещи Золя. Как следствие, «Мадам Бовари» несет на себе печать вечности, тогда как Золя не выдерживает проверки временем». Вулф парировал, что «Тристрам Шенди»[181] — крупный роман, но по совершенно иным причинам: «Именно потому, что в нем все бурлит и переливается, ибо его неизбирательностъ — результат тщательного просеивания». Среди великих писателей, защищался Вулф, были и те, кто стремился как можно шире охватить жизнь в своих произведениях, и те, кто сохранял в них неизбежный минимум. Шекспир, Сервантес и Достоевский останутся в памяти за то, что они включили в свои творения, Флобер — за оставленное им в стороне.
В основе спора Скотта и Вулфа лежало различие темпераментов, которое нельзя было ничем устранить. Кристальная насыщенность стиля лучших произведений Фицджеральда совершенно противоположна угловатой пространной манере письма Вулфа. Несмотря на это, Фицджеральд уважал «глубокий ум» Вулфа, его яркий стиль, силу его чувств («хотя подчас они сентиментальны и расплывчаты»). Правда, несколько раз в беседах он критически отозвался о Вулфе, о чем впоследствии очень сожалел, поскольку «вложил острое оружие в руки менее его достойных». После того как Вулф заболел и умер осенью 1938 года, Фицджеральд, скорбя, писал Перкинсу о «крупном, трепещущем, жизнерадостном теле, которое теперь бездыханно. После него наступило затишье, возможно, еще более глубокое, чем после смерти Ринга, который угас задолго до того… Неповторимой чертой Тома был его лиризм или, точнее, сочетание лиризма с присущей ему наблюдательностью, например, в таких великолепных зарисовках, как путешествие по Гудзону — «О времени и о реке».
Что касается Хемингуэя, то у Фицджеральда произошла с ним короткая встреча во время приезда Эрнеста в Голливуд летом 1937 года. Хемингуэй привез документальный фильм о гражданской войне в Испании, к которому написал дикторский текст. Фицджеральд сопровождал Лилиан Хеллман на квартиру Фредерика Марча,[182] где состоялся неофициальный показ картины. По пути на просмотр Фицджеральд в своем «форде» 1934 года (теперь он ездил так медленно, что следовавшие за ним водители вечно сигналили ему) изливал душу своей спутнице, рассказывая о разрыве с Хемингуэем. С видом обиженного ребенка он заявил, что не желает ни видеть Эрнеста, ни разговаривать с ним.
Но он зря беспокоился. В тот вечер Хемингуэй был всецело занят своими делами. Сверх меры взвинченный, он, вспылив по какому-то поводу, швырнул и разбил стакан о камин. Когда Эрнест пустил шапку по кругу, собирая деньги для республиканцев, и кинозвезды начали выписывать тысячедолларовые чеки, Фицджеральд почувствовал себя отверженным.
Позднее Фицджеральд сообщал Перкинсу, что Хемингуэй пронесся, «словно вихрь», и поставил крупного продюсера Любича на место, отказавшись переделать свою картину на голливудский манер. «Я чувствовал, что он находился в состоянии нервного исступления, — описывал поведение Хемингуэя Скотт, — в этом проглядывало что-то почти религиозное». Когда Перкинс в ответ написал о неприятной стычке Хемингуэя с Максом Истменом в «Скрибнерс», о том, какой она имела резонанс, Фицджеральд бросился на его защиту. «Теперь он так погружен в собственный мир, — писал Скотт, — что я не могу помочь ему, даже если бы сейчас был близок с ним, чего нет. И все же я так люблю его, так глубоко переживаю все, что с ним происходит. Мне искренне жаль, что какие-то глупцы могут насмехаться над ним и причинять ему боль».
Между тем Фицджеральд начал замечать — в ранее монолитном фасаде обнаруживались трещины. После случая со «Снегами Килиманджаро» он как-то сказал, что у Хемингуэя «такое же нервное расстройство, как и у меня, только проявляется оно у него по-другому. Он склонен к мании величия, в то время как я к меланхолии». К тому же, Фицджеральд сомневался, можно ли художественно воплотить опыт, который приобретался только ради того, чтобы его описать, к чему, как считал Скотт, во все большей степени стремился Хемингуэй. «По ком звонит колокол» показался Фицджеральду несколько ниже самых лучших произведений Эрнеста. Он сравнивал роман с «Повестью о двух городах», хотя сравнение, может быть, и не совсем удачное. «По моему мнению, это абсолютно поверхностный роман, который по глубине можно сопоставить разве что с «Ребеккой».[183] В нем нет «ни накала страстей, ни оригинальности, ни вдохновенных поэтических мгновений (как в «Прощай, оружие!» — Э.Т.). Но мне кажется, что среднему читателю, привыкшему восхищаться Синклером Льюисом, он понравится больше, чем все ранее написанное Хемингуэем. Роман состоит в большой мере из бесконечных авантюр в духе Гекльберри Финна и, конечно, высоко интеллигентен и художествен, как все, что создает Эрнест». Фицджеральд явно завидовал коммерческому успеху нового произведения Хемингуэя и не скрывал этого в письме к автору. Роман попал в список бестселлеров, и за одно право на экранизацию Хемингуэй получил более 100 тысяч долларов. «Довольно заметная разница с его убогими комнатушками в Париже с видом на лесосклад, — писал Фицджеральд Зельде. — …помнишь, с каким безразличием он относился к тиражам своих книг?» — И все же, в конечном счете, Фицджеральд не решался быть судьей Хемингуэя, который, подобно стихии, развивался по своим собственным законам. Зная его жизнь, Фицджеральд понимал, что некоторая странность и необузданность Эрнеста — следствие пережитого им. Хемингуэй, этот байроновский герой, неотступно владел мыслями Фицджеральда, который ассоциировал себя с ним больше, чем с кем-либо из его современников. «Люди, подобные мне и Эрнесту, в свое время были очень восприимчивыми, — писал он в те годы, — и они дали столько, что испытывали мучения от мысли причинить кому-нибудь боль. Такие люди, как я и Эрнест, сгорали от желания сделать всех счастливыми и прилагали ради этого отчаянные усилия… Нас с Эрнестом обуревали страсти, и мы обрушивались на людей за их глупость и т. д. и т. д. Я и Эрнест…»
Вплоть до конца дней своих Фицджеральд проявлял живой интерес к Эрнесту, постоянно спрашивая о нем в письмах к Перкинсу: «Где он?», «Над чем работает?», «Что думает о войне?» Со своей стороны, Хемингуэй при всем своем снисходительном отношении к Фицджеральду прислал ему экземпляр «По ком звонит колокол» с надписью: «Скотту, с любовью и уважением». «Это прекрасный роман. Никто из нынешних писателей не мог бы создать ничего лучше», — откликнулся Фицджеральд, подписавшись в конце: «С прежней любовью».
Среди заметок к «Последнему магнату» есть такая: «Это роман для двух лиц — для С. Ф. (Скотти) в семнадцать лет и для Э. У. (Эдмунда Уилсона) в сорок пять. Он доставит удовольствие им обоим». Если прежде и был холодок в отношениях между Уилсоном и Фицджеральдом, то теперь, к концу жизни Скотта, они сблизились. Уилсону было легче иметь дело с новым Фицджеральдом, присмиревшим и остепенившимся, нежели с пользовавшимся шумной славой бесшабашным сорвиголовой 20-х годов. Осенью 1938 года Фицджеральд вместе с Шийлой провел ночь у Уилсона в Стамфорде в штате Коннектикут, где тот поселился с молодой женой Мэри Маккарти.[184] С годами Уилсон приобрел солидность, а его выпуклый лоб под редеющими каштановыми волосами придавал ему схожесть с судьей. Фицджеральд внимал Уилсону, и тот, с внушительной серьезностью глядя на него своими карими глазами, рассуждал о Кафке и других интересовавших его вопросах. Во время беседы он не перескакивал, как Фицджеральд, с темы на тему; ухватившись за одну какую-нибудь проблему, не отпускал ее до тех пор, пока не исчерпывал до конца. Фицджеральд признавался Уилсону: «…тот вечер дал мне многое, в то время как он вряд ли мог оказаться полезным тебе». Уилсон в ответ убеждал Фицджеральда не губить оставшиеся годы на жизнь в Голливуде. «Все ожидают от тебя начала нового этапа», — внушал он Скотту.