Иногда он получал весточку от Джиневры, которая проводила летние каникулы в штате Мэн. Правда, теперь это уже не были те длинные, полные душевных излияний письма, которые приходили зимой.
ГЛАВА V
Фицджеральд вернулся в университет, как обычно, раньше, чтобы ликвидировать академическую задолженность. Первые недели сентября его натаскивал по начертательной геометрии маленький живой сеятель разумного Джонни Хан.
— Ну а сейчас, Фицджеральд, понимаете? — после третьего объяснения вопроса спрашивал Хан.
— Нет, мистер Хан, не понимаю, — отвечал Фицджеральд, всем своим добродушным видом давая понять безнадежность дальнейшего объяснения, и не обижая при этом ни Хана, ни себя, ни геометрию.
Он кое-как сдал «хвосты», и хотя у него осталось много условных зачетов, не позволявших ему сотрудничать в «Треугольнике», он пропадал там почти всю осень. Он был секретарем журнала и нес основную нагрузку, поскольку президент постоянно находился в разъездах с командой регбистов. Фицджеральд написал песен для музыкальной комедии «Дурной глаз», автором которой был Эдмунд Уилсон. Еще летом Уилсон дал ему рукопись, сопроводив ее словами: «Мне опротивело это либретто. Может быть, ты вдохнешь в него чуточку того юношеского пыла, что принес тебе столь заслуженную славу. Растущая желчность и цинизм моего зрелого возраста несколько мешают непосредственности сего творения».
Хотя Фицджеральду не разрешалось принимать участия в спектаклях, он как-то сфотографировался в костюме девушки-хористки, приспустив платье со своего ослепительно белого плечика и изобразив на лице пленительную улыбку. Фотография каким-то образом угодила в «Нью-Йорк таймс», и Фицджеральд получил даже несколько писем от поклонниц. Одна из девиц писала, что он очарователен при перевоплощении в женщину и, должно быть, еще более привлекателен в роли мужчины. Импресарио Чарлз Борнхопт обещал даже подыскать для него какую-нибудь пьесу на Бродвее.
В ту осень Фицджеральд посещал заседания «Кофейного клуба», группы старшекурсников, регулярно проводивших литературные диспуты. Главенствовал в клубе Джон Пил Бишоп, голос которого чаще других раздавался во время разгоравшихся в клубе споров. Фицджеральд же вносил в обсуждения, с восторгом принятый всеми, элемент задора и юмора. Хотя его литературный багаж был не столь увесист, как у Бишопа, он воспринимал прочитанное всем своим существом, и ему не терпелось поделиться с другими чувствами, переполнявшими его после общения с какой-нибудь понравившейся ему книгой. Ворвавшись в комнату, он с видом первооткрывателя выпаливал: «Я только что проглотил «Кузена Понса» и получил колоссальное удовольствие. Какая книга! Какой все-таки Бальзак великолепный писатель!»
Свои стихи и прозу Фицджеральд носил на отзыв Альфреду Нойзу[48] (тот преподавал в Принстоне с 1914 по 1923 год). При этом он уверял Нойза, что ощущает в себе способности писать или книги, которые найдут хороший сбыт, или книги, имеющие непреходящую ценность, и что он в раздумье, какой путь ему избрать. Нойз убеждал Фицджеральда, что, в конечном счете, он получит больше удовлетворения от создания книг непреходящей ценности. Фицджеральд делал вид, что не может разрешить эту дилемму. Позднее он шутил, что «счел за благо все-таки ухватиться за звонкую монету и отказаться от звонкой славы». Однако Нойз, отнюдь не производил на Фицджеральда большого впечатления. Когда мать Джона Бишопа как-то сказала, что она только что пила чай с поэтом Альфредом Нойзом, Фицджеральд, взглянув на нее с непроницаемым выражением лица, произнес: «О-о, разве он поэт?»
В начале третьего года обучения в университете Фицджеральд мог оглянуться назад и сделать вывод, что он кое-чего достиг. Юноша со Среднего Запада, окончивший никому не известную подготовительную школу, был принят в клуб, куда стремился попасть, а его сотрудничество в «Треугольнике» и, в меньшей степени, в «Тигре» и «Литературном журнале» снискало ему популярность. Он уже представлял себя следующим президентом «Треугольника» и даже лелеял надежду когда-нибудь быть избранным в святая святых — студенческий совет старших курсов.
Конечно, он понимал, что публикация одного рассказа в «Литературном журнале» или написанная для «Треугольника» песня, не шли ни в какое сравнение с голом, забитым в ворота противника в субботнем матче. Спорт, сводившийся в университете главным образом к регби, в котором в национальном масштабе доминировала «Большая тройка»,[49] по-прежнему оставался столбовой дорогой к непререкаемому авторитету среди старшекурсников. В ту пору тактика игры в регби строилась в основном на упорстве и силовых приемах. Головы игроков защищали маленькие, видавшие виды шлемы, а иные играли вообще с непокрытой головой. Хотя много говорилось об «открытой игре», под которой подразумевались пасы и обманные движения, тактика преимущественно сводилась к обыкновенным рывкам. Фицджеральд уже не проявлял такого энтузиазма к регби, как несколько лет назад, когда он играл сам, но прорывы Хоби Бейкера или «ломовика» Лоу по-прежнему вызывали у него восторг. Лоу с его ленивой, вразвалочку походкой остался в памяти Фицджеральда навсегда. Он не мог забыть, как тот головой в бинтах отбивал мяч от своих ворот. Фицджеральду нравилось создавать ореол романтики вокруг людей, подобных Лоу, наделяя их сверхъестественными качествами, коими те, как это все прекрасно знали, не обладали.
В тот год Фицджеральд снова жил один. Правда, он переехал с улицы Паттон на улицу Литл в дом 32, поближе к центру университетского городка. Необычайно открытый и общительный, несмотря на свою уязвимость, он постоянно вращался среди людей — подтрунивал над ними, одаривал их комплиментами, изучал их. Для друзей и знакомых у него всегда находилось дружеское приветствие. Бродя по университетскому городку и завидя кого-нибудь издали, он непременно подходил, чтобы накоротке рассказать анекдот, поделиться новостями или передать последние слухи.
Одним из любимых и часто посещаемых им мест был принстонский ресторанчик «Несс». Студенты всех клубов с самыми разнообразными интересами беспорядочно рассаживались здесь за деревянными столами с вырезанными на них ножом инициалами, и бармен-негр Конни сновал между ними, разнося кувшины с пивом. Фицджеральд, как правило, вел увлекательную беседу с кем-либо одним, он был «прилипала», предпочитавший общим дискуссиям разговоры tete-a-tete. В беседах он всегда стремился докопаться до сути вещей и если заглядывал к кому-нибудь из товарищей, чтобы посудачить об университетских новостях, то застревал у него на несколько часов. Пристально глядя на собеседника, он внимательно следил за ходом его мысли. Ответы Скотта неизменно были или эксцентричны, или проницательны. При этом в его блуждающей улыбке всегда проглядывала серьезность. Не переносивший глупости и ханжества, он восхищался совершенством во всем, и ему доставляло удовольствие анализировать тех, кто оставил на чем-нибудь печать своей индивидуальности. Ему не терпелось узнать, как этот человек стал редактором газеты, а тот капитаном команды регби?
Он постоянно выпытывал у людей их мысли, причем делал это обворожительно, зная, как он писал об этом впоследствии, что «людей можно ласкать словами». Он привлекал их обходительностью, проницательностью, особой доверительностью, с которой смотрели на собеседника его светло-голубые приветливые глаза, хотя эти же самые глаза могли зажигаться недружелюбием, когда, сделав из кого-нибудь посмешище, он разражался приглушенным саркастическим смехом. Кое-кто считал его инфантильным. Он мог поразить вас каким-нибудь тонким замечанием и тут же, словно ребенок, начать лепетать о своей мечте: стать звездой регби. Хмель быстро ударял ему в голову, и он любил притворяться более пьяным, чем это было в действительности. После выпитой кружки пива он делал вид, будто еле стоит на ногах, и разыгрывал сцену, которая так умиляла пассажиров в трамвае в Сент-Поле. Ему ничего не стоило сказать, что он всю ночь провалялся в канаве, хотя на самом деле, свернувшись калачиком, он скоротал ее в каком-нибудь уютном уголке университетского городка.