– Ну и дела, – качает головой Камышовый Кот, – раньше трясогузки не ели обезьян, берегли фигуру.
СУМАСШЕДШАЯ ПЛОСКОДОНКА
На моем носу намалеваны глаза. Кому первому пришла мысль рисовать нам глаза? Кого это должно отпугивать? Разве что огромного речного дракона, так он порою так страдает от одиночества, что ищет себе собеседника в каждой бутылке, плывущей вниз по течению и кивающей ему в ответ стеклянным горлышком. Не думаю, чтобы мои глаза сулили успех во время рыбной ловли или безопасность во время плавания; про мою неустойчивость сочиняют язвительные пословицы. Но глаза у меня все же есть, круглые, как у рыбы, в ободках человечьих ресниц, и в центре зрачков, видимо для полноты сходства и с человеком, и с живой рыбой, обозначены два серповидных блика. Благодаря этим двум серебряным полумесяцам я получила способность видеть – конечно, не сразу, а со временем. Когда я стою на оттуге с мечтательно поникшим парусом, а в меня накладывают прямо из сети то подлещиков, то язей, тугих, с красным пером, то судаков, зубастых и полосатых, и всякую другую рыбу, которая задыхается, лежа слоями, когда я стою между двумя берегами, а внутри меня бьется и умирает живая рыба, пачкая дно мое слизью, у меня есть и время и настроение, плюнув на всю эту трагедию, любоваться окружающими пейзажами: сосны на низком берегу, тополя на высоком, ступенчатом: белом, красном, зеленом, синем. Синева дальних лесов, где мне никогда, никогда не бывать, манит меня так же, как синева вечернего неба или синяя даль горизонта, полуприкрытая коричневой дымкой, и как я порой завидую оленям, уходящим в глубину лесной чащи, корягам, уплывающим вниз по течению, песням, улетающим в беспредельную синеву небес.
Когда рыбаки, медленно раскачиваясь взад-вперед, возвращаются домой, им нравится петь о поверженном Фениксе, о Легкокрылом Носороге, который стремительно кружится в облаках, о летающих горах и барсах, о властелине неба по имени Куй.
Тянется осенняя прохладная ночь, и думается мне ясно. Я – сумасшедшая плоскодонка, как и всякая старая вещь, – почти человек или, как выражаются ученые эпохи О – метафора человеческой души. Это ошибка, потому что на самом деле я – полусгнившая принадлежность одного семейства рыбаков из приморской провинции Ута, уже не пригодная для плавания, поставленная носом вверх к стене. С другой стороны, я не раковина и не из моря, не тысячелистник и не тысяченожка, и не из земли, не тигр и не из лона тигрицы, не петух и не из яйца. Я – из рук мастера и еще из каких-то его неясных надежд (иначе зачем было рисовать на мне глаза и серповидные блики?), надежд, которые теперь уже никогда не сбудутся, потому что я свое отплавала, а зимой меня сожгут, как дрова. В последнее время из-за нехватки древесины чем только не топят печи, даже автопокрышками, и говорят, что они дают даже больше тепла, чем поленья, но есть разборчивые люди, которые предпочитают наблюдать за тем, как сгорает настоящее дерево, причем смотреть не на сам огонь, а на рубиновые своды и стены, построенные огнем внутри беспорядка поленьев, живущие недолго, но мерцающие ярче, чем язычки пламени, уже уставшего лизать угли, похожие на крокодиловую кожу. Когда разборчивый человек смотрит в глубину этих дворцов, в нем самом что-то такое успокаивается и что-то такое воздвигается, и тогда он сам – тоже ничего… сколько раз мне приходилось видеть царственных рыбаков, сидящих у костра, вот какие это были разборчивые люди, а вскоре самой придется стать таким же костром, чтобы огонь построил рубиновые своды внутри моих обломков, пока же, в сухую ночь, я хорошо вижу звездное небо: больше нет испарений от лесов, затуманивающих дали, нет испарений от реки, замутняющих блеск и сияние созвездий, – я стою, нос на уровне крыши, и читаю в который уже раз непонятную грамоту звездных знаков. Когда-то эти огонечки казались мне ничего не значащими каплями, случайным рисунком на слюдяном полу Верхнего Мира, вдобавок непрочным, легко тускнеющим при лунном свете. Но постепенно я стала запоминать расположение звездных точек, самые простые, самые бросающиеся в глаза, напоминающие то ковш, то птицу, то рыбу, то просто большой треугольник, то лису. Меня стали занимать эти подобия, которые можно принять разве что с натяжкой, а вместо одного подобия подбирать каждой фигуре разнообразное множество других. Лису заменить кошкой, птицу – парусом, ковш – конем, воздушного змея – драконом. Подобиям нет числа, и можно поместить на небо все предметы нашего Пыльного Мира, потому что если сощуриться, то всех форм не наберется больше двух-трех десятков. Но при этом, разглядывая звезды и подбирая к ним все больше и больше подобных предметов, я постепенно начинала чувствовать легкий холодок во всем моем просмоленном теле, во всех моих досточках и гвоздиках до тех пор, пока не услышала внутри себя глухой низкий звук, который ничего не значит, а только озадачивает мерным повторением, словно кто-то качает наш водяной насос, но на дворе у колонки никого нет.
– Кто ты, благородный дух? – Старик медленно подступил ко мне из темноты – не спотыкаясь о камни, как будто летел по воздуху, – и теперь разглядывает мой правый глаз.
– Никакой я не дух, просто старая вещь…
– Это значит, почти человек, сумасшедшая лодка, потому что теперь твои серповидные блики отражают свет бесчисленных звезд, а кончик твоего носа, обитый жестью, уже вытянулся над крышей.
Дворовые псы, такие сердитые на посторонних, нарушающих мерный ход их ночных мыслей, теперь почему-то молчат, хотя я никогда здесь раньше не видела этого старика: лицо с желтоватым оттенком, заметным даже при свете звезд, маленький нос, а верхняя губа, наоборот, большая, клювообразно изгибается вниз. Одежда на нем белая, словно бы из птичьего пуха, и при всей его легкости в нем есть что-то носорожье. Только голос у него какой-то слабый, тлеющий голос.
– Была такая песня, раньше их называли одами, сочиненная мной в честь Белого Единорога. Лисички записывали ее кисточками своих хвостов. Там были такие слова…
Он продекламировал что-то невнятное, но ритмическое, а потом умолк и задумался, глядя на многочисленные огоньки.
– И только это? – спросила я, хотя не поняла ни слова, да и не в содержании дело: разве только этой горсткой тлеющих слов занято все пространство Верхнего Мира?
Старик печально улыбается, качает головой и:
– Нет, использовались разные песни. Та, что ты видишь сегодня, с некоторых пор особенно полюбилась повелителю небес, да и лисички исполняют ее с большим вдохновением. Это даже не ода – целая поэма длинною в ночь. Она называется «Слезная жалоба».
И носорогоподобный старик поведал мне печальную историю о любви Белого Единорога к земной женщине, исход которой, благодаря целому ряду временных преступлений Электрического Лиса, был счастливым, поведал мне, сетуя на людскую неблагодарность, о том, что та женщина не вышила Феникса ни на покрывале супружеского ложа, ни на занавеске окна (испугалась лишнего глаза?), и еще сказал: Электрический Лис так и не стал серпокрылым Фениксом. Должно быть, он до сих пор прячется на дне океана и ловит крабов, пользуясь черепашьим панцирем, как ловушкой. Об этом тоже есть песня. Ее сложили сами лисички.
Внутри у меня все нарастает глухой низкий звук, который ничего не значит, а только напоминает работу колодезного насоса у нас на дворе, причем у колонки никого нет: когда я услышала историю о любви Белого Единорога и рассказ о судьбе Электрического Лиса, бывшего Феникса, даже в тлеющем исполнении обе эти истории поразили меня до глубины души сладкой какой-то болью, а взбесившийся стол (тоже никакой не благородный дух, просто старая вещь) показался мне моим братом, хотя во времени нас разделяла добрая тысяча лет. И все же, разве только это? – разве только одна эта история длинною в ночь? – а какова ее глубина? – что еще за смысл заложен в этот порядок светящихся точек? – он исчерпаем? – или мне вечно ждать? Дом словно в землю уходил (до зимы я еще могла думать о вечности, набивая часы всевозможными догадками, словно мешки). Между тем, старый дух с игрушечной легкостью опустил меня на воду.