– Совершенно верно, – пробасила птица Лок, пролетая у него над головой. – Только не выдерни по ошибке волос Прабабушки О или шерстинку несчастного ослика ведьмы.
И Учитель, кивнув ей, чтобы не мешала, погружается в изучение влажной внутренности гнезда.
Три дня спустя он вышел из-за висячего камня, уже не боясь поломать себе ног. Он словно бы парил над тропинкой, и это было непривычно, наступать на воздух, как на что-то твердое. На месте домика ведьмы он нашел только ворох листьев и бамбуковую удочку, прислоненную к наклонному дереву, но это его не огорчило. Ведь это только и значило, что вечность среди множества сюрпризов приготовила ему еще одну тропинку в горах и еще один домик, занесенный опавшей листвой по самые окна.
Он проснулся оттого, что луна залила половину постели. В сундуке пищала мышь. Кто его разбудил, мышь или луна, он не сообразил, только лунный свет, оставшись на одеяле, заставил его вспомнить вдову-соседку, которую он видел накануне вечером, когда она стирала у запруды. Тогда он выглянул в окно на стук валька. А мышиный писк его развеселил: попалась! Вот уж много дней кто-то шумит в чулане и разоряет у них запасы. Мышей не было все лето, теперь появилась одна, и мальчик-слуга никак не может ее выловить. Он изобретал разные способы, но нет у них хорошей приманки: на рыбьи хвосты мышь ни за что не шла в клеточку с дверцей на пружинке. Верно, еще днем она юркнула в открытый сундук, чего-нибудь испугавшись, теперь же не может выбраться. В сундуке только старый халат – там она и прячется.
Мальчик явился со свечой.
– Она попалась! – сказали оба почти в одно и то же время, так как мальчик услышал писк и возню в сундуке. В тот же миг писк и возня прекратились. Учитель вооружился лопатой и осторожно приподнял крышку сундука.
– Посвети!
Было тихо. Мышь лежала на рукаве учительского халата, прямо на истлевшей нашивке учителя четвертого ранга, раскрыв розовый ротик, белым животом вверх.
– Выбилась из сил и умерла! Учитель поддел ее лопатой и достал из сундука. Вот она, обыкновенная желтая мышь с черной полосой на спине и кружевными ушами, изодранными в драке. Он подносил мышь к самому носу, точнее, к тому месту, где должен быть нос, хранящийся в коробочке работы деревенского резчика, а мальчик поднимал повыше толстую свечу.
– Выбросим ее за дверь, – сказал Учитель. Ему даже стало грустно. Не так ли и он, как эта мышь, все долгие годы выбивается из сил, нищенствует, влача жалкое существование, с трудом перебивается от урожая к урожаю, весной ест траву, зимой одни соленые арбузы. Положив на пол лопату с мышью, Учитель собрался уже отпустить мальчика спать, попросив только, чтобы он оставил свечку, как мышь перевернулась на живот, подпрыгнула и побежала, почти не касаясь пола (или совсем его не касаясь, трудно было разглядеть это сверху). Все было до того неожиданно, что оба вскрикнули, когда мышь уже скрылась в темном углу комнаты.
Отпустив мальчика спать, Учитель принял решение записать историю с мышью классическим стихом, очинил тростинку перочинным ножиком, развел побольше свежих чернил и сел к ящику с рыбными консервами, который заменял ему давно сбежавший письменный стол. «Она ведь поняла, что ей самой не выбраться из этого сундука, и потому стала громко звать людей! – рассуждал он. – Ну не диво! Бессмертный, а обманут ничтожной мышью». И только он собрался изложить свое восхищение классическими стихами, как вдруг обнаружил, что в том древнем, прекрасном языке, на котором полагалось складывать классические стихи, нет рифмы к слову рш (мышь), односложному и неогласованному. Выход можно было найти в сочетании бу занг ти у (усатая, желтая, поющая в сундуке), но этот перифраз укладывался в довольно грубый размер. Посадив кляксу на пустой лист, Учитель отложил глаза и горько подумал о том, что мышь обманула его во второй раз.
Не может быть все-таки, чтобы это была ослиная грива. Но тогда почему только отрывки, надругательство и всякий срам?
ТАНУКИ
Ах, енотовидный песик Тануки! Его прозвали Оборотнем, да еще и Барсуком. Так и говорят: Барсук-Тануки, Тануки-Оборотень, Оборотень-Барсук, а ему и горя мало. Никому и невдомек, что скорбные звуки, которые слышатся по ночам из темной чащи, – это смех Тануки. Он смеется над обманутыми простаками, над теми, кто наложил в штаны, услышав барабанный бой, подобный тому, что извещает о появлении колесниц Императора (откуда в этой глуши Император и колесницы?), сошествии дракона, одноногого повелителя небес по имени Куй, прогулке ведьм над верхушками деревьев, землетрясениях и тайфунах. А это всего лишь Тануки бьет себя лапами по животу, надутому, как пузырь. В незамысловатых песенках Тануки воспевает нежный камыш, яйца диких уток и свою супругу, пушистую, с мокрым холодным носом и мелкими зубками, которыми она выкусывает блох у Тануки на животе.
Тануки-Поэт, Тануки-Барабанщик, Тануки-Добряк, Тануки-Чуткая-Душа! Вот как следовало бы называть его, но тем, кто наложил в штаны, не до поэтических сравнений, они покупают капканы и порох, роют ловушки, ставят проволочные петли на едва заметной тропинке, которую Тануки протоптал к водопою. Покупают, роют, ставят, настораживают – и сами попадаются в свои ловушки, несчастные моногамы! У водопоя Тануки назначает свидание серебристой зайчихе и на своем поэтическом языке уподобляет ее луне, а та делает из этого надлежащие выводы и поступает соответственно. Попадая в капканы, задевая нити самострелов, наложившие в штаны приходят к выводу, что это колдовство Оборотня-Барсука, и в довершение всех бед пачкают белье повторно.
Только угрюмый старик, что живет на краю села со своей ленивой старухой, Тануки не боится. Он давно замышляет изловить барсука и сварить из него овсяный суп. Вот он берет… нет, не капкан, не самострел, не лопату, чтобы выкопать ловушку, а небольшой барабан, обтянутый ослиной кожей. Там, в лесу, он принимается выбивать на барабане одну из тех простеньких мелодий, которую подслушал у Тануки-Оборотня, придавая ей самый зловещий смысл, словно бы вызывая на поединок беса, коварного совратителя чужих невест, похитителя цыплят, злого духа горных лесов. Тануки радостно выбегает навстречу звукам – наконец-то он понят, кто-то подхватил его мотивчик! – и попадает в мешок.
Тануки сидит в мешке притихший – что толку сопротивляться? – и слушает, как кряхтит ленивая старуха: и поясница-то у нее болит, и руки на старости лет ослабли, а этот старый дурень задал ей работенку: наколоть дров, натолочь овса, разделать добычу и сварить суп. Сам же завалился спать и храпит так, что стены дома дрожат и дребезжит треснутое стекло на кухне.
– Я с вами совершенно согласен, почтенная старая женщина, такой труд вам уже не по годам, – говорит Тануки из мешка. – Но ведь у вас есть помощник! Почтение к старшим у меня в крови. Только развяжите мешок, и я к вашим услугам. Только дайте мне пест, и я натолку вам овса. Только дайте мне топорик, и я разрублю сам себя на кусочки, чтобы мое мясо быстрее прожарилось. Только покажите, где ваш колодец, и я наношу в котел воды. Кстати, мне известен такой рецепт овсяного супа, что ваш супруг просто пальчики оближет. Ах, чего только не сделаешь, чтобы угодить почтенной старой даме!
И она развязывает мешок! А Тануки хватает пест, тяжелый медный пест, и запускает ей в голову. Потом он надевает старухину кофту и юбку, повязывает на голову старухин платок и принимается готовить овсяный суп, из старухи, добросовестно припоминая правила обещанного рецепта. Вот уже и ее угрюмый муж проснулся, так вкусно пахнет! И про пальчики Тануки не соврал, тем более что старик отродясь не пользовался салфеткой. Отведав мясного, старик выкурил трубку, и тут в нем проснулся мужчина; Тануки в это время стоял к нему спиной, делая вид, что моет посуду, на самом же деле, поглядывая на дверь, – не пора ли задать стрекача?
Такого оскорбления его поэтическая натура не выносит:
– Ах ты, старый пакостник!